Гонта сидел около куста сирени, время от времени потягивая из кубка густой напиток. К нему подошел и сел рядом главный уманский кассир — седой шляхтич.
— Весело, не правда ли, пан Гонта? А всё же не так, как бывало в старину. Ни тебе той пышности, ни того достатка, ни того великолепия…
Гонта не слушал кассира. Постукивая пальцем по кубку, он смотрел на аллею, где кружились пары. Ближе всех к нему танцевал Ленарт с госпожой Младанович. Поручик, как всегда, самодовольно улыбался, прижимая к себе губернаторшу ближе дозволенного. Но её это, видимо, нисколько не смущало, она не отталкивала поручика, а даже улыбалась ему ободряюще. Ленарт, сделав ещё несколько кругов, встретился взглядом с Гонтой. Сотник усмехнулся, и поручик, поняв эту усмешку, сразу сник, сбился с ритма. Гонта не стал больше мотреть на него и повернулся к кассиру, который продолжал свой рассказ:
— Мой дед имел несколько фольварков возле Бердичева. Приехал как-то туда поохотиться с гостями — до этого он никогда не был в тех своих фольварках, — и оказалось, что там совсем негде охотиться. Он поговорил с главным управляющим, и что вы думаете — согнали тысячу подвод и за три дня сделали зверинец. Зайцев туда напустили, лисиц…
Не желая дальше слушать надоедливого пана и воспользовавшись тем, что тот приложился к кружке, Гонта выбрался из-за стола. Дойдя до ворот, сотник заметил губернатора, тот сворачивал с аллеи на дорогу. Гонта хотел пройти мимо, но Младанович позвал его:
— К казакам? Я тоже туда. Посмотрю, как они веселятся.
На майдане гулянье было в полном разгаре. Часть казаков сидели за длиннющими, наспех сколоченными столами, другие ходили от кучки к кучке, горланя песни, кому какая пришлась по нраву: чумацкие, молитвенные, запорожские, даже гайдамацкие. Дождей давно не было, и перетертый песок поднимался из-под сотен ног едкой пылью.
Младанович остановился около какой-то лавки поглядеть на смешное зрелище. Троих казаков со всех сторон окружила толпа мальчуганов, время от времени какой-нибудь из них приближался к пьяному на безопасное расстояние и громко кричал:
— Дядько, а Васько вам в спину дули[60] тычет!
— Мне? Да я ему… — казак неуклюже поворачивался, порывался вперед, и мальчуганы вспугнутым табунком бросались врассыпную.
Через несколько минут всё повторялось сначала.
Губернатор продолжал обход. На его самодовольном лице блуждала усмешка.
— Странные люди эти казаки… — наконец промолвил губернатор, но не закончил и настороженно прислушался. Вдруг его лицо передернулось, брови подскочили вверх, и хотя усмешка ещё не исчезла, теперь она была столь бессмысленной, что походила на кривлянье безумца.
Гонта тоже остановился, он ещё раньше уловил рокот бандуры.
— Как смели, хлопы, пся крев! Я вас научу, какие песни петь! — неестественным голосом завизжал Младанович. — Про схизмата Хмеля! Растопленным оловом залью глотки за эти разбойничьи песни!
Взбешенный, он был смешон. Схватив со стола тарелку, он швырнул её в кобзаря, затопал ногами, вырывая из его рук кобзу.
Гонта не видел, что было дальше. Он бегом выбрался из толпы и зашагал по улице. Встречные казаки удивленно оглядывались на старшего сотника, провожали его долгими взглядами. Гонта не замечал, куда идет. Он сам удивился, когда увидел перед собой покосившиеся хаты предместья Бабанки. Но не повернул назад, только замедлил шаг и свернул с дороги на тропинку, что вела через яр.
Какое-то неприятное чувство сжимало грудь. Оно не уменьшалось, а всё возрастало.
Почему не остановил? Как мог спокойно смотреть на такое?
Страшный стыд жег мозг. Хотелось круто повернуть и побежать на майдан, но он сам понимал — поздно. И от этого становилось ещё обиднее. Эта песня — первое, что запомнилось ему с детства. Её любил петь его отец, выучил играть и его, маленького Ивана.
«Странные люди эти казаки…»
А он, Иван? Кто он сейчас, с кем он? Где тот берег, к которому плыл всю жизнь? Тут, где шляхта? А на том остались товарищи, односельчане, родичи. Дядько Опанас, дед Василь, материна и отцова могилы тоже там. Что бы они сказали, когда б увидели его сегодня? Не было бы ему прощения. В их маленькой хатке кобзарь всегда сидел на самом почетном месте — в красном углу под образами.
Разве не замечает он, как посмеиваются паны над его хлопской речью, манерами, над песней его?
Гонта остановился. Перед ним протянулось широкое поле. Далеко на горизонте возвышалась могила, а немного правее — ещё одна, поменьше.
Украина! Земля любимая! Сколько пота горького пролито крестьянами на твоих нивах! Сколько крови протекло по росе чистой! И все это во славу твою, чтобы пышно цвела ты, как роза по весне. И снова… Сколько жита буйного вытоптано вражескими лошадьми, гончими панскими!.. Сколько могил высоких одиноко возвышаются в степи! Лежат в тех могилах рыцари славные, что защищали волю родного края. То предки твои. Разве не тебе завещали они в песнях встать за правду, за землю родную, за народ подневольный?!
Сотник вздохнул и тяжело опустился на холм. Над головой в светлой голубизне вился жаворонок. Казалось, он застыл на месте, только крылышки трепетали часто-часто, поднимая его всё выше и выше.
Гонте снова вспомнилось детство. Какая радость — услышать первого жаворонка в поле. Выезжая на маленькую арендованную у пана ниву с одинокой грушкой на меже, отец часто брал его с собой. И всегда над их нивой заливался звонкой песней жаворонок. Маленькому Иванку казалось, что жаворонок звенит над их нивкой всегда один и тот же. Он его так и называл «наш жаворонок». Однажды он нашел на меже и гнездо, а в нем было четыре птенца. И неведомо, кто больше любил эту нивку с одинокой грушкой: жаворонок или он, Иванко. Ему в отчем дому теснее, чем жаворонятам в гнезде. Он, малый, понимал: вырастут они, выпорхнут из гнезда в лазурное небо, в мягкие травы, а куда выпорхнет он? Жили они у деда; кроме его отца, в избе три отцовых брата, все они женатые, Иванко подчас путал своих двоюродных братьев и сестер. Затем сход выделил отцу на пустыре клок земли под хату. Отец выплел из лозы стены, мать облепила их глиной. Когда отец зимой вносил в хату и собирал ткацкий верстак, он и братья спать залезали под печь — в избе больше места не было.
Поэтому с первыми ручьями и бежал он так радостно на нивку. Наибольшей мечтой отца было купить эту нивку у пана. Об этом же они шептались с матерью ночью. Об этом, случалось, отец говорил с улыбкой Иванку: «Погоди, сын, будет эта нивка нашей, купим её вместе с жаворонком. Сейчас он пану поет, а уж тогда только нам запоет».
И в тот миг жаворонок обрывал песню. Видно, прислушивался. Он, как понимал Иванко, ничего не имел против, чтобы его купил Иванков отец. Ведь это он весной, вспахивая нивку, делает крюк, бережливо обходя гнездо, оставляет ему клочок дорогой земли; ведь это он засевает для него густой рожью ниву, прячет гнездо от дурного глаза.
Но жаворонок так никогда и не запел его отцу.
Теперь над Гонтиными полями поет с дюжину жаворонков. Но теперь Гонте кажется, что поют они не ему, а тем посполитим, которые пашут его поля. Обманулся он мальчиком в жаворонке, жаворонок не продает свою песню. Всё это было так давно. Теперь он сам пан, у него два села. И Гонту грызет мысль, что сказал бы отец, увидев его сейчас. Возрадовался бы или закручинился? Скорее, закручинился бы.
И почему-то впервые подумалось: сколько таких нивок, как арендовал его отец, уместится на его поле, скольким счастливым пахарям могли бы запеть жаворонки?
Над полем тяжело, словно вздыхая, подул ветер. Гонта снял шапку, расстегнул кунтуш. Ветер тряхнул длинные, немного закрученные вверх усы сотника, рванул оселедец, выдернув его из-за уха. Гонта заправил оселедец на место, но ветер снова выдул оселедец на лицо, поиграл рукавом кунтуша, шуганул по житу. Оно зашуршало, плеснуло упругой волной. Опять налетел ветер, и по житу одна за другой побежали волны: зелено-синие, завихренные на гребнях, такие, какие бывают на море, когда оно ждет бури.
Два месяца прошло с тех пор, как солдат Каргопольского карабинерного полка Василь Озеров был переведен в 3-й Донской гусарский полк, которым командовал поручик Кологривов. Из гусарского полка для усиления штабной охраны были взяты два эскадрона, потому и возникла необходимость в его пополнении. Василя, как бывшего донского казака, вместе с несколькими другими однополчанами определили в гусары. Служба в Донском полку не понравилась Озерову с первых же дней. Тут были богатые казаки с верховьев Дона, все они, начиная от вахмистра и кончая командиром полка, с нескрываемым презрением смотрели на низовиков[61] и таких вот случайных в полку людей, как Василь. К тому же командир полка попался на диво злой и тяжелый на руку, как говорили про него казаки. Наказывал немилосердно и за провинности и без всякой провинности, а так, «для острастки».