И совсем не случайно в эти годы большой общественный интерес в стране вызвали работы по истории церковного раскола. В свое время этот раскол едва не стал расколом всего русского народа, многие теперь, и уже не только на религиозной почве, стали проводить аналогии с современным состоянием общества — задумались теперь прежде всего о нравственной стороне раскола.
Именно в эти годы Мордовцев пишет романы «Идеалисты и реалисты» (1876 г.), «Великий раскол» (1881 г.), повесть «Социалист прошлого века» (1882 г.), произведения о раскольниках XVII — XVIII веков, примыкающую к ним тематически (народные волнения) повесть «Наносная беда» (1879 г.). И наконец — повесть «Сидение раскольников в Соловках»... Повесть о самом начале раскольнического движения, о том, как не верила государева Москва слезам и борьбе за старину... Усматривая и в этих слезах, и в этой борьбе зловредство против того, устанавливаемого ею единомыслия, которое «должно устанавливаться» в народе при всех, спускаемых народу «сверху» переменах.
Противники «новой веры» были против нее уже потому, что «начнете переменять — конца переменам не будет» (Аввакум). И правда: даже в наше время, столь скорое на объяснение всего и вся социальными причинами, забывают, что реформы Никона были приняты почти в те же годы, что и «Соборное уложение», окончательно закрепившее крестьянскую («хрестьянскую») неволю. Теперь крестьянина заставят «работать на земле», а не иметь ее в собственности, переселяться только туда, куда укажет «барин-боярин», наконец, просто быть переданным другому владельцу в качестве рабочей силы.
Да, Соловецкий монастырь не принял новых книг и откололся от Московского государства. В это время Степан Разин «отколол» от Московского государства всю юго-восточную окраину, и хотя сам он был не очень-то религиозен, в его отряды вступило немало староверов. Кстати, потом, после разгрома восстания Разина, некоторые из соратников Разина оказались в Соловках: здешний монастырь еще держался...
Мордовцев утверждает в «Сидении», что социальная нетерпимость в стране началась со времен раскола. Но как тогда еще было далеко до общественного раскола его времени: в правдивости своих слов русские XVII века, враги друг другу, клялись друг другу на... Евангелии. И не было прочнее этой клятвы.
Замечателен в повести образ Спири-юродивого. Блаженных и юродивых в народе любили потому, что они могли говорить правду. Господа не слышали или делали вид, что не слышат тех, «кого уже Бог наказал». Простолюдины же припадали к этим уродливым и подчас действительно нечистым устам, как к святому источнику: до того жадным было желание услышать правдивое слово — произнесенным.
В этой повести особенно проявилась замечательная черта творчества Мордовцева-прозаика — умение передать не просто «человека в ландшафте», а саму картину... через изображаемого в ней человека. Увидеть героиню — прелестную, чистейшей души Оленушку, взлетающую на качелях к небу-счастью, среди непонятной ей дикой борьбы людей. Надо сказать, что не только здесь, но и в других произведениях Мордовцева «девичьи образы» — Горислава и Остромира в романе «Господин Великий Новгород», Оня в повести «Москва слезам не верит», Ксения в романе «Лжедимитрий» — да, в грязи и безбожии многих, в противостоянии жестокого времени и души, они вдруг — свет... Это у писателя как бы свет надежды. Надежды на будущее русского народа. Ибо, говорит он, душа русских — в их женщинах. Их слезы в его описаниях трогают особенно, у него это плач общества, времени, народа, города... Пусть пролиты эти слезы уже века назад — мы не можем не верить им, это наша память-душа сегодня...
Прошлое мы постигаем настолько, насколько его чувствуем, — одних знаний тут недостаточно. И если труды научные, написанные Мордовцевым в свете демократических настроений современной ему интеллигенции, исследовали политические движения прошлого, то его историческая беллетристика родилась из желания понять чувства того времени. Попытки представить историю чувств народа явили нам Мордовцева-писателя, творчество которого — еще одна открываемая нами сегодня страница нашей отечественной культуры.
Юрий Сенчуров.
Мягкое морозное утро 15 ноября 1470 года[5].
На колокольнях новгородских церквей раздается торжественный трезвон. Под этот трезвон горожане из церквей и домов валят на Софийскую сторону, прямо через Волхов, по льду, и по «великому мосту» — кто успевал раньше других попасть на мост.
Скоро Софийский двор с площадью около собора, и без того полные народа, окончательно запружены были колыхавшимися массами. Народ толпился и в улицах, и по всему «детинцу», но целое море голов колыхалось около собора.
У святой Софии только что кончилась служба. Двери собора, несмотря на зимнее время, были растворены настежь. В воздухе слышался запах ладана. Все головы и глаза обращены были к паперти — ждали...
Начиная от церковных дверей, на паперти, на ступеньках соборного крыльца и около него стояли старосты «концов», сотские и десятники, поблескивая на солнце бердышами. Среди них терся слепой нищий, известный всему Новгороду Тихик блаженненький — «Христа ради юрод» и, за неимением глаз, духом своим «провидящий вся сокровенная». Он прикасался то к тому, то к другому из старост и сотских, тряс косматою, нечесаною головой и идиотически улыбался. В руках у него была длинная палка — посох с ручкою в виде восьмиконечного креста[6], на котором висели различной величины сумки. Две большие сумы перекинуты были, посредством ремней, через плечи, крест-накрест.
Наконец, из соборных дверей вышел на паперть священник в полном облачении и с крестом в руках. За ним показалась седая голова с золотою гривною на шее. Священник осенил крестом народ на все стороны — и тысячи рук замахали в воздухе, творя крестное знамение. От этого немого согласного движения тысяч глухой гул прошел по площади и по всему «детинцу».
— Братие новугородьци! — раздался с паперти скрипучий старческий голос. — Жеребий Господень совершается! Молитеся святой Софии, да укажет перст Божий на достойного владыку.
Тысячи рук снова взметнулись, и снова глухим гулом — немая молитва по всему «детинцу»...
— Сыщите, братие, Тихика блаженного, — снова раздался тот же старческий голос.
— Тихика!.. Тишу блаженненького! — пронесся говор в толпе.
— Здесь Тихик, здесь блаженный...
— Я тутотка, — отвечал сам нищий, ощупывая посохом землю и подходя к паперти. — Туто изгой Тишка... Подайте Христу!
И он протягивал руку, ожидая получить милостыню.
— Чадо Тихиче! — заговорил священник, осеняя нищего крестом. — Сотвори знамение.
Нищий перекрестился и поднял голову, поводя слепыми глазами и как бы ища чего-то в воздухе. Священник приложил крест к его губам.
— Гряди за мною, чадо, — продолжал священник, — тебе, слепорожденну, подобает налезти жребий владычен; гряди за мною.
Нищий, стуча посохом по ступенькам соборного крыльца, взошел на паперть. Священник повернулся и пошел снова внутрь храма. Слепой следовал за ним, ощупывая путь свой посохом. Все расступались перед ними.
Массы народа, заполнявшие площадь, еще более понадвинулись к собору. На лицах выражалось нетерпеливое ожидание и как бы испуг. Многие со страхом крестились и глубоко вздыхали. Казалось, все эти массы ожидали чего-то неведомого, рокового. То там, то здесь слышался сдержанный говор:
— Тишеньку слипеньково повели владыку вынимать...
— Слепой-ту зрячее у Бога, братцы, живет.
— Кого-ту святая София даст нам во владыки?
— Отца Пимена, ведомое дело.
— А может, Варсонофья слепенькой вымет.
— О, Господи и святая София, спаси град свой!
Между тем слепец, следуя за священником, прошел через весь собор и очутился у амвона[7].
В церкви все усердно молились, поглядывая в то же время на царские врата, которые были открыты. В алтаре, вокруг престола, собралось высшее духовенство Новгорода. Именитые люди города, степенные посадники, бояре, житые люди[8] и гости, блистая золотым платьем и дорогими мехами, а иные — массивными золотыми гривнами, занимали весь правый придел. В левом приделе стояли женщины и молились особенно жарко, не сводя глаз с темных ликов икон и с дорогих окладов. Впереди всех их, у левого клироса, на почетном месте, стояла высокая, дородная и уже немолодая боярыня с матовой белизной смуглых полных щек и с черными широкими бровями. Черные, с большими белками глаза ее неподвижно устремлены были через царские врата на престол, на котором стояла дароносица[9], покрытая богатыми воздухами[10], а около нее — три блюда, тоже прикрытые каждое малинового тафтою.
Женщина эта была — Марфа Борецкая или Марфа-посадница. «Посадниками» и «посадницами» называли в Новгороде не только настоящих, действительных посадников и их жен, но и тех, которые когда-либо были на посаде — равно и жены их всю жизнь назывались посадницами.