Все же архиепископ в первые ряды не полез. Остановился по-за спинами. Частью из осторожности, частью и пораженный: на клиросе стоял явно тот, встречный пастух. Но каков: умытый, обутый в сапоги, в суконной, вполне казацкой свитке. Без шапки, конечно, и смоль кудрей, усов и молодой бородки стала еще приметнее.
К службе припоздали, а служили ведь здесь, как водится, с большими пропусками. Народ работный, только что с поля пришел, утром чуть свет опять вставать — можно ли осуждать престарелого батюшку или хоть и дьячка, тут, наоборот, еще нестарого, даже щеголевато молодящегося. На Это архиепископ Феофан и внимания не обратил. Весь слух его в «Херувимской» потонул. Нежные, поднебесные, истончившиеся голоса, над которыми вполсилы витал, прикрывал их от какой-то неведомой грозы еле сдерживаемый бас. Да, бас того пастуха. Едва ли и ноты знали, фальшь кое-где улавливалась, — но чистота, но праведная радость! Архиепископ Феофан утер рукавом скатившуюся слезу, а тут и «Аллилуйя» грянули. Бас пастуха вошел во всю несокрушимую силу, так что не один архиепископ поднял глаза к закопченному шатровому навершью. Право, шатался, поднимался дубовый шатер, сложенный из распиленных вдоль могучих бревен. Даже ропот в толпе прошел:
— Опрокинет ведь Храм Божий!
— Повздымает!
— Ридна мати, спаси нас!
— Божи-милостивец!..
Архиепископ Феофан сам истово крестился, и не только от набожности, но и от невольного, душе неподвластного страха. Очнулся от тычка в бок и радостного вскрика:
— Алешка-то мий! Сынку, сынку?..
Нравы здесь были простые. Народ повалил на выход, а эта, хозяйка Розумиха, даже не приложившись к руке батюшки, полезла с певчим целоваться. Как ровня, как кровушка родная.
Архиепископ Феофан, оставшийся без окружения толпы, счел нужным подойти к руке батюшки:
— Благослови, отче, странника.
Тот поднял было руку… но вдруг отшатнулся, побелел белее своей бороды и зашептал:
— Состарел я, что ли, совсем? Уж не мерещится ли? Не может быть…
— Может, отче Матвеюшка. Все в руце Божией.
Эта церковь такого не видывала. Двое попов ли, друзей ли давних обнимались пред царскими вратами и благословляли друг друга. Сквозь радостные слезы:
— Ваше преосвященство, сподобил Боже свидеться…
— Да, через пятнадцать-то годков… Но почему ты не в Киеве-граде?
— Врази мои ополчились. Смиренно переношу опалу. В радость, скажу тебе, преосвященный Феофан. Голоса-то у меня, голоса какие?..
— Ох, обижу тебя, отче Матвеюшка, но баса твоего я в Питер-град заберу. Там его место.
— Помилуй, старый сотрапезник! — пал на колени батюшка. — Без него развалится певчий хор.
— Не развалится, мой болезный Матвеюшка. Встань, — поднял его с полу архиепископ. — Вижу, чувствую — дьяк у тебя больно хорош, — допустил к руке и благословил выжидательно стоящего дьячка. — Новых на голоса поставит. Не из нашей ли певчей школы?
— Из вашей, преосвященный Феофан, вашими трудами созданной… — не мог сдержать слезы батюшка. — Да только как же?..
— Да вот так, — приобнял и увлек к выходу давнего, еще по Киевской духовной академии любимого совместника бывший ректор и наставник. — Меня ведь тоже царь Петр вот так же, мимоходом, углядел и чуть ли не силком увлек в Петербург. Ничего, не затерялся в грешном мире. Не затеряется и отрок твой. Чего ему коров пасти. Не спорь, не спорь! — уже повелительно, как бывший ректор бывшему послушнику, вскричал архиепископ Феофан. — Пойдем, мой отче, посидим со мной на воздусях. Что делать, грешные мы все людцы.
— Грешные! — охотно подтвердил сунувшийся с паперти к дверям полковник. — Больно душно здесь. В саду привольнее… вкруг барабана-то, ха-ха!..
Епископ Феофан легонько отшатнул его и без того шатавшуюся плоть и в обнимку пошел договаривать со своим учеником, что не сказалось в Божьем храме.
Полковник Вишневский плелся следом, ехидно ликуя: «Все равно ж путь-то к барабану!»
А куда более идти старым друзьям? Ведь и в самом деле поговорить надо. Утро вечера мудренее. — много ли до утра осталось?
Утром московский обоз собирался чуть ли не тайно. Розумиха, ночь напролет проплакав, теперь тоже тайно помогала. И квасу грушового на дорожку, и медку, и яичек, и судачка деснинского копченого, и лепех пшеничных, не говоря уже об огурцах и арбузах, — всего в телеги и кареты напихала. Мешок дорожный, само собой, родной детина на плече тащил. Смешно сказать, телеги и кареты выпихивали за ворота самокатом, уж там запрягали. Старый Розум, узнав о намерении сынка твердолобого, еще в ночи кричал:
— Нэ! Нэ буваць! Козаку трэба козаковать — не писни спивать!
Напрасно Розумиха в разум его вводила:
— Што детинке трэба? Не хлопом быти — в паны идити.
Старый Розум, полоская в баклажке обвисшие усы, свое твердил:
— Нэ буваць! Покуль жив батька Апостол…
Сказку эту Розумиха десяток лет слышала — с той поры, когда ее малолетняя детинка в церковный хор увязалась. Теперь и общее хуторское стадо пасла, приварок в хату приносила, спевала да азбуке у дьячка училась только по вечерам, все едино: козакуй, козак! Только хватит, отказаковались. Последние суконные штаны подросшая детина донашивает. В бороду пошел, а все босяком за коровами бегать в наймитах хуторских? Так знай же, старый дурень: ты не Розум, коль рожей с возу!
Было дело, свалился он с телеги, где спать взгромоздился. И сейчас туда же, на карачках. Розумиха утерла его собственной спидницей да еще в баклажку до краев долила. Все, подумала, зальется.
А он лил в себя, да не залился. Только тронуться обозу, только Розумиха «на дорожку» в плач пустилась, как и выскочил с телеги. Да не пустой — со старинным тяжелым мушкетом.
— Нэ, татарва! В полон сынку?..
Мушкет-то заряженным оказался. Так грохнуло, что спавшие в телегах хлопчуки петушками утренними встрепенулись, а сынок с каланчи великорослой до земли пригнулся.
Оно бы и ничего, никого не задело, а перезаряжать мушкет — долгая песня, но ведь другой из-под застрехи выдергивал!
— Я Розум ти не Розум?..
Ну, тут уж полковник Вишневский прежнее вспомнил. Не успел старый навести тяжелую ограненую стволину — в руку окаянную из пистоля саданул, не подвел глаз: мушкет к ногам грохнулся, глупый казак трясет окровавленную руку, Розумиха орет благим матом на весь хутор:
— Убиивцы! Татарва-а!.. Поло-он!..
Коней, давно запряженных, в кнуты взяли, запаниковавшего было детину общими силами в карету запихали — и дай Бог ноги! На хуторе и в самом деле ответный переполох поднялся: крымские татары нет-нет да и на Десну набегали.
Но ведь не прежние, вольные времена. Где у нынешних хуторян добрые кони? Помаячило несколько пашенных кляч за плетнями, погрозило несколько вздыбленных вил — и все пропало в дорожной пыли.
Затурканный в угол кареты детина, с таким праведным именем — Алексей, наревевшись, в конце концов утер подмокшую бороду. Полковник Вишневский ему попенял:
— Э-хэ!.. А еще в казаки метишь?
— Нэ! — на манер батьки, но совсем другое, с последним всхлипом буркнул заполоненный детина. — Не в козаки — в спиваки.
Полковник Вишневский хлопнул его по спине:
— Разумная речь, Алексей Розум! Под такое-то речение — самое время венгерского…
Жаль, вскорости скакавший передом архиепископ Феофан начатое знакомство подпортил:
— Останова. Коней бы не запарить. Бог даст, теперь не догонят.
— Догнать?.. — высунулся красным носом из кареты полковник. — Куда им на своих клячах! Вот наши… наши-то!..
Архиепископ присмотрелся, все понял:
— Наши… грехи-то!.. Ты уж, Федор Степанович, не совращай мне спивака, — взял полковника под локоть, отвел в сторону. — Я его — прямиком до государыни!
— А я, ваше первосвященство?.. — опешил так неожиданно подбитый под ноги попутчик. — Я ведь что вчерась думал? Если вино, которое везу на пробу, кисловатым покажется, так голосок этого детинушки подсластит. Голову-то, голову свою мне надо пожалеть?..
— Вестимо, сын мой, — с доброй насмешкой попенял архиепископ. — Ты скачи побыстрей, чтоб вино греховное не прокисло. А я до государыни бумагу отпишу. Так, мол, и так, следом явлен будет пред ваши светлые очи зело распевный хлопец, которого сыскал под Батурином вашей царской милости покорный слуга Федор Степанович Вишневский. А челом о том бьет архиепископ Новогородский Феофан. Понятно? Государыня меня уважает, стало быть, уважит и тебя.
Так округло, ясно высказался близкий ко двору архиепископ, что и возразить нечего. Одно полковник попросил:
— Вы уж все по совести, ваше первосвященство, отпишите. Мне ведь ничего и не проверить. Не силен я в грамоте, все больше сабелькой махал. Вино-то на меня свалилось за язык мой…