…На стол подавали индеек, вскормленных грецкими орехами, кур под солеными лимонами, лосьи губы, страсбургские пастеты, огромных осетров, устриц из Либавы, донскую стерлядь, виноград, привезенный в бочках из Астрахани. Похвалялся хозяин и вином: рейнским, канарским, токайским, французскими коньяками и, конечно же, царской «приказной» водкой, с которой ни в какое сравнение не идут испанские педро дексименес и мараскино, разве что только спирт, настоянный на красном перце.
В парке и с плотов учинили огненные потехи, фейерверк выводил на небе: «Иде же правда, там и помощь божия». Ракеты разили горящих львов, падали цветные дожди, ярко освещая все вокруг.
Фонтаны били бургундским вином, на помосте возлежал целиком зажаренный, набитый дичью бык.
Под звуки музыкальной капеллы танцевали, и светлейший — мастер политеса — выделывал «каприоли» как никто другой. Серебряно заливались шпоры, творя кантату.
А позже он в своих конюшнях показывал гостям только что приобретенных черкесских коней.
* * *
За инкрустированным карточным столом меншиковского дворца играли в марьяж «Петровы птенцы» — канцлер Головкин, генерал-адмирал Апраксин, дипломат Долгорукий и шталмейстер двора Волынский.
До недавнего времени поддерживали они Меншикова, но после его перебежки в неприятельский стан, расправы с Петром Толстым, после неумеренных притязаний на самоличную власть все, кто был сейчас за этим столом, разве что исключая Василия Долгорукого, отшатнулись от светлейшего, видя в его возвышении опасность и для себя.
За плечами у каждого из них была большая, наполненная жизнь возле Петра I, — начинали они стольниками, постельничими, а выбились в ближайшие помощники царя, верную опору его.
Федор Матвеевич Апраксин участвовал в создании «потешного войска», строительстве гавани в Таганроге, в разгроме шведов при Гангуте; Гаврила Иванович Головкин и Василий Лукич Долгорукий небезуспешно вели дела иностранные; самый же молодой из присутствующих, тридцативосьмилетний Артемий Петрович Волынский, энергично готовил в свое время Персидский поход.
Они были удивительно несхожи: расплылся шире, чем выше, щекастый Апраксин — он много веселился от напитков, болтал все, что придет на ум, тогда как поджарый, весьма воздержанный в возлиянии Головкин был осторожен в речах. Долгорукий любил носить кружева, делал маникюр, а Волынский предпочитал умеренность в одежде, даже некоторое спартанство.
Крикливый, швыряющий деньгами Апраксин был падок на потехи, хотел, чтобы о нем шла восторженная молва, и, может быть, для этого завел в Питербурхе упряжку… северных оленей. А Волынский отличался расчетливостью и, запуская руку в государственную казну, делал это скрытно и умело.
В «островном доме» — дворце Меншикова — они бывали часто, и на этот раз каждый из вельмож приоделся соответственно своему вкусу и характеру.
На Апраксине неряшливо висел зеленоватый морской мундир, распахнутый на необъятном животе. Мундир отделан массивными галунами, пуговицы его обшиты золотыми нитками. Свой кортик адмирал небрежно швырнул подальше — в угол, к изразцовой печи. На Головкине, возвышавшемся литым столбом, прочно сидел староманерный вишневый кафтан с большими обшлагами, узкими рукавами и бриллиантами на пуговицах. Изящно выглядел расшитый по воротнику скромным прорезным позументом кафтан из песочной тафты на Волынском, а до синевы выбритый Долгорукий, по своему обыкновению, утопал в пене брабантских кружев.
…Волынский, выиграв, стал небрежно подгребать к себе червонцы.
— Тебе сегодня несказанно счастит, — тонко улыбнулся Василий Лукич и накрутил на палец виток пудреных буклей, — это, наверно, к успеху в службе.
— Мне, право, мнится иначе, — с горечью возразил Волынский.
— Что так? — приподнял подбритую бровь Долгорукий.
— Разве вашему сиятельству неведомо, что мне предстоит покинуть Питербурх?
— Нет, отчего же… Я слышал о твоем назначении полномочным послом ко двору герцога Голштинского. Это, конечно, не Париж, но и не Казань, где тебе довелось губернаторствовать. Герцог — премилый человек и, между прочим, — Долгорукий светски улыбнулся, — не менее, чем король Август, почитает карты. Без приятного кумпанства там не останешься…
Волынский начал нервно тасовать колоду. Попугай в клетке закричал:
— Заткнись, дур-рак! Поди прочь!
— Вашему сиятельству, очевидно, неизвестно, — наконец произнес Волынский через силу, — что сегодня утром светлейший изволил отменить сие назначение, определив мне командование линейной частью в украинской армии.
Наступило неловкое молчание.
— Чем же объяснить столь суровое решение? — с удивлением спросил наконец князь.
Тупей его парика недоуменно вытянулся.
— Хотел бы это знать и я, — сказал Волынский, — не иначе кто-то оболгал. Да и чему удивляться, коли фавориты стали у нас судьбы вершить.
— Не ты первый, сударь, — мрачно произнес Головкин, пригубляя рюмку со сладкой густо-красной малагой, — зять мой, Павел Иванович Ягужинский, той же немилости подвергнут. Верно, за то, что, не будучи льстецом, говорил пред гробом Петра Великого о недостойном поведении известной вам особы…
— Правда, правда, — согласился Долгорукий, — Ягужинский зело претерпел. Хотя он и сам-то от Меншикова мало отличен — из свинопасов литовских…
Он осекся, поняв, что сболтнул лишнее, но Головкин сделал вид, что не заметил бестактности. Вместо него вдруг взорвался Апраксин. Засучив короткими ногами, залпом выпив данцигской водки, он швырнул рюмку на пол.
— Ныне каждый от новоявленного Годунова зависит! — зло закричал он. — Не потрафишь — чин и порода не спасут! Да кто он? Плебей сиволапый, увертливый выжига, мужик мизерабельный, разносящий смрад временщика! Казну государеву тощит! При Петре Великом за подобное князя Гагарина, как собаку, вздернули, князя Волконского пред строем аркебузировали[1], обер-фискалу Нестерову на плахе голову снесли. А Корсаков — креатура меншиковская — кнутом бит всенародно, да еще бога благодарил, что легко отделался.
Жировики на щеках Апраксина побелели, он дрожащей рукой налил себе полный бокал флина[2], торопливо, словно боясь, что кто-то успеет отнять, выпил, а граненый графин швырнул в угол, где шут Лакоста, звеня бубенцами и растягивая рот от уха до уха, ловко подхватил его.
— А что с обрученьем задумал! — продолжал выкрикивать Апраксин, срываясь на фальцет. — Покойница-то — девка-лютеранка. Ей, чужедомке, все едино — кому дом отдавать. А дела назад раковым ходом пойдут!
Апраксин перевел дыхание.
— С Алексашки государь шпагу сдевал с позором… А ныне, вишь, всю грудь сам себе кавалериями обвесил… Генералиссимусом назвался…
Адмирал снова наполнил бокал и, жадно осушив его, пьяно всхлипнул:
— А я-то, старый дурень, Алексашку за свово конфидента почитал!
— Долгонько он у тебя, Федор Матвеич, в конфидентах ходил, — не удержался и съязвил Головкин, — ты первым государыне Екатерине виват кричал, а светлейшему поддакивал. Аль глаза застило?
— А то ты не поддакивал?! — огрызнулся адмирал, и его покатые плечи, мясистый нос горестно сникли.
— Ни прекословить не страшился, — с достоинством возразил Головкин, — али забыл, как мы с Василием Лукичом прожект об аллиации с Англией супротив Меншикова оспорили и чрез тайный совет решение провели.
— Ты, Гаврюшка, божий дар с яишницей не путай! — вконец опьянев, возмущенно воскликнул Апраксин. — То политикус европейский и нынешних дел не касается. Ты лучше скажи: пошто, ежели смелые такие, подлородного Алексашку терпим! Слов плодим много, а прибыли никакой.
Долгорукий изменился в лице. Потянувшись к маленькому столу рядом, он взял оттуда серебряный колокольчик и торопливо помахал им над головой.
В комнату скользящей походкой вошел меншиковский слуга. Василий Лукич пальцем приказал ему пригнуться, что-то шепнул на ухо, и тот исчез.
Апраксин продолжал выкрикивать, размахивая руками:
— Думаешь, Лукич, не зрю я, как ныне Алексашка род твой жалует? Ванька Долгорукий тоже при Девиере вертелся. Бутурлина за это — в ссылку, Ушакова — в полевой полк, а Ваньку — заместо наказанья — гофмейстером ко двору! За какие такие заслуги?
В комнату вошли адмиральские камердинер и денщик.
— Барин нездоров, отведите его в карету, — сказал им Долгорукий.
Но Апраксин отпихнул слуг:
— Прочь, холопы! Нет, ты, Лукич, не отвертайся, а скажи напрямки — за какие услуги?
Волынский, с брезгливостью глядя на эту сцену, подумал: «Нам хлеба не надо, если друг друга едим и тем сыты бываем».
…Светлейший видел, как поволокли вон Апраксина, как один из шутов, Амвросий, с монетами, припечатанными к бороде, бросив палку, на которой ездил верхом, помогал тащить его.