Оба были в том неповторимом возрасте, когда жизнь, как большой плод, уже надкусана, но до конца не укушена, и познано более сладости, нежели горечи, а доедать сей дарованный лишь единожды плод, со всей его сладостью и всей его горечью, еще долго-долго — кусай себе да кусай, только косточки сплевывай, покуда не одолеешь его весь, если ничто прежде срока не прервет долгой трапезы…
Оба были в том благословенном возрасте. А схожие ощущения одного возраста тоже сближают.
Один был рослее и плечистее, суше, крепче, с более костистым и потемневшим под горячими ветрами лицом, со светлыми на этом темном лице глазами, прищуренными с мужественным спокойствием, будто глядит человек на приближающийся огонь и не страшится.
Другой был ростом поменьше, покруглее весь, помягче, лицом посветлее. На светлом его лице то возникал, то исчезал румянец и темнели большие глаза, пронзительно-пытливые.
На обоих под дорожными плащами угадывались дорогие одежды и ценное оружие, сами же плащи были прихвачены у правого плеча круглыми золотыми пряжками.
Под обоими дружно шли выносливые персидские кони в богатых оголовьях на горбоносых мордах, с золочеными бляхами на треугольных нагрудниках.
За обоими, почтительно блюдя дистанцию, следовала на разнопородных лошадях и мулах яркая разноцветная свита. По обочинам обсаженной высокими кипарисами дороги гарцевали гвардейцы, уставя в замутненное горячими земными испарениями вечернее небо ровные длинные копья, зорко и сурово поглядывая из-под великолепных шлемов.
Далекие, в дымке, горы выглядывали окаменевшими серыми тучами меж верблюжьих горбов ближайшего холма.
— Как полагаешь, друг мой, — спросил один голосом столь же мягким, как черты его лица, — успеем засветло в Константинополь?
Второй отозвался не тотчас, еще теснее сощурил свои светлые глаза, словно прикидывая, что и как ответить. Наконец заговорил — немногословно и неторопливо:
— Полагаю, успеем затемно. Даже на рысях. А кони притомились.
— Да ты, пожалуй, прав. Мой уже дважды споткнулся. Не станем гнать. Переночуем лучше в ближайшей святой обители.
— Ближайшая обитель в стороне от дороги. Надо было свернуть у часовни. А за рощей, что впереди, должна быть усадьба. Небольшая, но подходящая. Воротимся к часовне?
— Возвращаться, по-моему, нет смысла. Только время упустим. Abcens heres non erit [11]. Вперед, мой друг, и да охранит нас в пути святая Троица!
Усадьба, окруженная увитой плющом каменной изгородью с двумя изящными башенками у ворот, была и впрямь невелика. Двухэтажный господский дом с двускатной черепичной кровлей и глубокой трехколонной лоджией едва высился над прочими постройками, а окружавшие его деревья поднимались намного выше всего прочего.
В одном из помещений второго этажа, у ведущей в лоджию открытой двери, откуда тянуло вечерней свежестью зелени и ароматами различных сортов роз, удобно располагались на шелковых подушках две молодые женщины — Хозяйка и ее Подружка. Обе были в легких одеждах, непринуждунными складками спускавшихся с покатых плеч до остроносой обуви и где скрадывавших, а где подчеркивавших безупречные линии женских фигур.
— Может быть, хватит о детях? — Хозяйка, более миниатюрная и гибкая, чем ее собеседница, нетерпеливо стукнула кулачком по изогнутому подлокотнику. — Мы не смеем превращаться в наседок, способных лишь выводить цыплят и с утра до вечера кудахтать над ними. Дети!.. Слава всевышнему, пристроены недурно, и мое дитя, и оба твоих. Невзирая на наши идиотские законы, которые напоминают мне неприбранные волосы какой-нибудь неряхи, месяцами не знавшие гребня… Поверь, милая моя, если бы появился человек, дерзнувший и сумевший расчесать наконец путаницу наших законов… я бы такому человеку… я отдалась бы ему не колеблясь!
Черные глаза Хозяйки под сросшимися бровями на худощавом личике засверкали ярче камней в ее серьгах и уставились в одном направлении, будто увидели того, о ком только что говорила. Одна бровь капризно приподнялась, не отрываясь при этом от другой.
Подружка залюбовалась Хозяйкой. Изумительна, ничего не скажешь! Правда, и Подружка знала себе цену, зеркало — свидетель. Пускай шее ее не так высока и тонка, но еще не известно, чья нежнее и белее. Пусть черты лица ее крупнее, чем у Хозяйки, но зато правильнее. А серо-зеленые глаза чем хуже черных? И один уголок рта чуть приспущен, все тебе в этом уголке — воля, страстность. Осанкой, гордой и надменной, она тоже не уступит Хозяйке. Но… Впомнив все, чем обязана сопернице, и не забыв иных бурных проявлений ее неукротимо-тщеславного и взбалмошного нрава, Подружка не проявила своих истинных чувств и прошептала восхищенно:
— Ты неотразимо очаровательна, дорогая!
Та только бровью повела. И, перестав глядеть в одну точку, будто пробудившись, продолжала свое:
— Наши законы!.. В чьих руках они? Вот отчего зависит их правда и неправда — оттого, чья рука на них обопрется… Когда бедняк-отец скончался — царствие ему небесное! — моя наивная мать — мир праху ее! — понадеялась на закон. Она взяла нас за руки, трех маленьких дурочек, и отправилась к заправилам венетов, этим самодовольным обжорам, которых развлекали на арене сбереженные отцом медведи. Несчастная вдова просила лишь одного: оставить нашей семье причитавшееся по закону отцовское жалованье, пока мы не вырастем. Всего-навсего! Не так уж оно было велико, жалованье смотрителя медведей. Неужели отец не заслужил у своей партии? Не у прасинов — у венетов [12]…
— Конечно, заслужил! — торопливо вставила Подружка.
— Это ты говоришь так. А те, обожравшиеся, говорили иначе. Они, видишь ли, сослались на законы. Мать ссылалась на закон и просила, а те ссылались на все тот же закон и отказывали. Я им еще когда-нибудь припомню, вот увидишь! Ненавижу, ненавижу венетов! — Хозяйка даже ножкой топнула. — Я ничего не забываю, ничего! Мне забыть что-либо порой труднее, чем запомнить… Век буду помнить, как вышвырнули нас тогда венеты. И никогда не забуду, как подобрали нас прасины…
— Что же они предложили вам?
— Что предложили? А что мы умели? Моя старшая сестра начала пользоваться успехом у зрителей, а я играла при ней роль маленькой прислуги. Говорят, получалось… Вот так, милая моя, и пришлось мне едва ли не с детства овладевать артистическим искусством. На арене и… на ложе. Тогда-то нас с тобой и свела воля господня… Как все, оказывается, просто! Очень даже просто… Сначала был один укротитель варварийских львов, волосатый весь, как его звери. Что ему стоило укротить и меня, маленькую глупышку? Но он был дураком самонадеянным, он так и не понял, что, укрощая меня, как своих львят, сделал из доверчивой девчонки дикую львицу. Но до поры до времени я притворялась укрощенной. До поры до времени. Лизала то одного, то другого, униженно лизала! Пока не разбогатела и не ощутила себя независимой от всех этих похотливых болванов. Один, правда, был неглуп. Неглуп и незлобен, редкое сочетание… — Говорившая вздохнула, глаза ее подобрели. — Погиб в боях с гуннами, бедняга, царствие ему небесное. Он-то и подарил мне эту усадьбу… Да, всякие были… Но теперь уж хватит, надоело!
— Разве такое может надоесть? — Подружка усмехнулась уголком рта. — Мне вот, пока женщиной себя ощущаю, никогда не надоест.
— А замуж не хочешь? — усмехнулась в свою очередь Хозяйка.
— Замуж? — та повела плавно покатым плечом под прозрачным шелком. — Муж — само собой, он свое получит. Но что же это, одно и то же вино до конца жизни? Сама знаешь, запретный плод слаще.
— Знаю, милая моя. Знаю, что запретный плод сладок, даже когда он горек. Но меня давно уже тошнит от сладкого.
— Я, пожалуй, какого-нибудь военачальника в мужья себе возьму. — Подружка явно оживилась при мысли о замужестве. — Он в поход, а я… ха-ха-ха!
Она хохотала долго, даже слишком долго, едва не до истерики, наконец совладала с собой, притихла. Хозяйка же, терпеливо выждав, теперь произнесла негромко и снова глядя в упор на кого-то видимого ей одной: