— Пидходьте, селяне! Дывыться! — Он хотел что-то еще сказать, но махнул рукой и покачнулся…
И тогда выступил до сих пор неприметный, молодой, показалось, не тронутый ни горем, ни нуждой, ни смертями — уполномоченный… Он стал рядом с Грицьком и громким голосом, привычный говорить на людях, казалось всем, сейчас скажет что-то, какие-то слова, которые, может быть, облегчат, разрядят. И сам он, наверное, так располагал: сказать речь… Но ничего не сказал, а только выдохнул, но так, что всем было слышно:
— Как же это, громадяне? Мать же…
И это было страшнее любых слов, потому что и не надо было уже их. Никаких слов не надо было: все увидели, потому что яма была обширной, много шире обычной могилы… И хорошо было видно все: и полусгнившие мешки, и черно-серая масса, то, что раньше было зерном.
Ужасом поразило всех: тех, кто давно не имел вдоволь хлеба, для кого он стал мечтой и спасением жизни, своей и своих детей. Но еще более тех, кто таил хлеб и не собирался отдавать его. Не собирался даже сейчас.
А звон все шел, казалось, нарастая, обволакивая все плотнее толпу, но сейчас какое-то движение наметилось в ней, какие-то струйки вытекали из нее, и она таяла, растворяясь в потоке густого, затопляющего всю округу благовеста…
И вдруг он иссяк. Наступившая тишина показалась Антону страшнее набата.
И опять не несли его ноги домой. Подходя к братниной хате, Антон услышал: не своим голосом кричит Алешка. Жалкий и яростный, ломающийся голос племянника ничего не пробудил в Антоне, кроме усталой мысли: «Ще щось трапылось…»
В открытую дверь сарая Антон увидел: Кондрат полосует вожжами бесштанного, бьющегося под ударами Алешку.
Но и здесь ничего не спросил. Кондрат сам сказал, бросив в угол вожжи и разгибаясь:
— Выдал, падло, выболтал сдуру.
Алешка смолк, остался лежать неподвижно. «Може, до смерти забил?» — подумал Антон вяло.
Целый день Антон пил. Кондрат наливал и наливал и даже сейчас — только ему: сам и капли в рот не взял. Потом Антон уснул на лавке. Сквозь сон слышал, как шепчется о чем-то брат с дедом. Но это не беспокоило его: он спал чутко, но сладко. Во сне тяжесть ушла, осталось забытье, в котором плавали туманные, но радостные образы, и Олеся была тут же. Не такая, какую он видел, прощаясь с ней: худая, некрасивая, хоть и по-прежнему дорогая. Нет, во сне была она беззаботной, счастливой… Словно добирала свое, недожитое. Могло же быть счастье без богатства, почти впроголодь? Где же оно?
Но во сне все оборачивалось бездумным, легким покоем.
Пробудился Антон поздней ночью. «Пора» — стукнуло что-то в нем, словно часы пробили отмеченный ожиданием час. И на лице Кондрата — тот и не ложился — тоже прочел: «Пора!».
Антон вышел из хаты, унося на спине, будто поставленную печать, тяжелый взгляд брата.
Обрез лежал под стрехой прикрытый рядном. Прикрытый, но не завернутый: готовый, и смазка вытерта. Антон отметил это спокойно, деловито. И вообще в голове у него было все ясно и спокойно. Все происшедшее отдалилось, ушло. Казалось, навсегда.
Начиналось что-то новое, неизбежное, о чем Антон не хотел сейчас думать. И не думал.
И когда вернулся — опять же не домой, а к брату, — тоже не думал. Только показалось ему: слишком тихо в хате. А с чего бы быть шуму? С чего бы? Кондрат уставился на него ожидающим, неверящим взглядом.
— Всё, — сказал Антон. И почувствовал страшную усталость, ничего больше.
Брат размашисто перекрестился. Дед, свесившись с печи до половины легкого, усохшего тела, внимательно обшарил Антона небольшими водянистыми глазками, спросил заботливо-спокойно:
— Шапка-то у тебя где?
Антон ответил так же спокойно:
— Вот она. — Он вытащил шапку из кармана и тут же вспомнил, что спрятал ее, когда бежал, больше всего боялся потерять ее.
И теперь испытывал успокоение, как будто шапка могла быть единственной уликой.
Кондрат налил трясущимися руками, но Антон пить не стал: вышел на крыльцо. Его стошнило.
На дворе стояла глубокая ночь, такая же, как была вчера. И раньше бывали такие ночи. Но эта была особенная, так остро ощущал Антон, и в этом ощущении не было ни сожаления о сделанном, ни опасений за будущее.
«Вот уж и снова весна, а я никак не развяжусь с ним! Сколько мне еще быть в свите несостоявшегося наполеончика с его бредовыми планами?» — думал Василь. А что удалось ему за этот год? Выявить кое-какие связи — далеко не все открывает ему Рашкевич. Удалось войти в курс некоторых планов его. Локальных, к сожалению, локальных. Открылись внутренние пружины совершенных акций…
А минувший год унес Софью. И Сеню Письменного. И скольких еще, павших в этой тайной, без перемирия и парламентеров, войне. Войне со своими законами. Не сшибались грудь с грудью противники, не гремела артиллерия, не сверкали клинки, не скрежетали траки, не разворачивались боевые порядки по диспозициям штабов.
Впрочем, штабы были. Это Василь уже знал точно. И что ближайшим и для Рашкевича наиважнейшим было руководство УНР во Львове, это Василь тоже знал. Об этом Рашкевич говорил не раз. И последнее время — с досадой, с недовольством. Иногда в сердцах позволял себе бросить ироническую реплику: ничего, мол, там не знают. И не подумают, в каких условиях мы работаем, какие люди у нас на лезвии ножа чудом держатся! И помощи от них, как от козла молока. И хоть ни одним словом не обмолвился по этому поводу Рашкевич, Василь безошибочно угадал, кто это сейчас на лезвии ножа… Нет, вовсе не трогало Рашкевича то, что пойманы убийцы Софьи и Сени Письменного. Это все — исполнители, роль которых была как бы разовой: исполнили — сходите со сцены! Они умножали заслуги Рашкевича перед его хозяевами по ту сторону, потому что это были «реальные дела», которых требовали хозяева. И судьба этих людей вовсе и не занимала бы Рашкевича, если бы не дрожал он за Титаренко. Так дрожал, что выдал себя ему, Василю, выдал нехотя, в силу обстоятельств…
О том, что в Старобельске заседает выездная сессия окружного суда и слушается дело убийцы Письменного, Рашкевич узнал из газет.
Как получилось, что он не узнал своевременно об аресте братьев Хоменко? Почему со Старобельщины не получены сигналы? Что за проклятое время! Лучшие люда закапываются в свои норы и боятся высунуть нос! А если бы высунули, то знали бы, чем пахнет! Пахнет ладаном, потому что справляет заупокойную службу отец Григорий, вымаливает местечко в раю для своих людей…
Нет, Сергей Платонович вовсе не обнаруживал так открыто и прямо свои опасения. Василь читал их, как в раскрытой книге, в настроении начальника, в репликах, вырывавшихся у него, наконец, в официальном письме, продиктованном Василю, в котором Рашкевич выговаривал старобельским кооператорам за отсутствие информации «о ходе снабжения мест ходовыми товарами».
Вместо ответа прибыл сам Титаренко. Вид у него был не столь независимый, с каким он появлялся обычно в коридорах Вукоопспилки. Но, отметил Василь, держался он хорошо. И после двухчасового доклада Рашкевичу, вероятно, вовсе успокоился.
Титаренко уехал, все вроде бы затихло, Рашкевич обрел свою обычную, немного нервную жизнерадостность. Может быть, чуть более нервную… Почему — силился разгадать Василь, но не мог: было что-то, скрытое от него. Не от недостатка доверия к нему, Василю, безусловно нет… А от навыков конспирации — так он понимал.
И сейчас, когда Василь ехал к нему на дачу, в Зеленый Гай, какое-то предчувствие неприятно царапало его, что-то новое в отношении к нему Рашкевича. Будто он присматривался к нему пристальнее обычного. По-доброму присматривался, с расположением…
Какое отношение могло это иметь к вчерашнему сообщению Максима? Никакого, понятно. Разве только то, что ему, Василю, придется заменить Максима на время его «отпуска».
И все же… Василь стал восстанавливать этот разговор. Максим был несколько растерян, да, пожалуй, и было от чего растеряться! Рашкевич сообщил ему, что дядя его, Остап Черевичный, хочет с ним повидаться: он стар, Максим — единственный у него родной человек…
— Я и сам бы рад, — ответил на это Максим, — да кто же меня пустит во Львов?
— Для этого есть другие пути. — Рашкевич больше ничего не сказал, только добавил уже тоном приказа, чтобы Максим написал заявление об отпуске…
Сомнений нет, Рашкевич использует Максима как курьера. Отлично. Мы будем знать если не все, то очень многое: Максим повращается около дяди, в «сферах» УНР, и, если хорошо настрополить его, привезет новости, которых ждет Рашкевич. И которые пригодятся нам, решил Василь.
Имеет ли сегодняшнее приглашение на дачу отношение к этому плану? Да откуда у него такая мысль? Не его же дядя сидит во Львове и жаждет встречи с племянником…
А дачный поезд между тем пролетал мимо молодой зелени посадок, только что сбрызнутой теплым весенним дождем, в открытые окна входил вместе с паровозным дымом настойчивый ее запах.