выходила вечером пешком, и так скромно одетая, что никто бы в ней прекрасной некогда панны Ядвиги узнать не мог. Опасаясь, чтобы очень известный в городе Хохлик её не выдал, панна Ядвига должна была его закрывать, а бедный пёсик, во время её отсутствия сидя в окне, страшно скучал.
Наступил уже декабрь, но зима, казалось, приближалась лениво, случались ещё прекрасные дни; после долгого сидения над работой она чувствовала порой потребность выбежать в аллеи, чтобы немного подвигаться.
Однажды утром она вскользнула так, задумчивая, и не очень обращая внимания на то, что около неё делается, оказалась уже за железнодорожным вокзалом, когда вдруг из задумчивости её вырвал знакомый голос:
– А! Быть этого не может! Каким случаем?
Эти слова вышли из уст графа Альберта, который также помаленьку шёл на прогулку. Сначала Ядвига хотела притвориться, что не узнаёт его, но он был так близко, что избежать его уже было невозможно. Она слишком зарумянилась, но имела слишком хорошее представление об экономисте, чтобы бояться предательства с его стороны.
– Ради Бога, что же вы тут делаете? Мы все думали, что вы давно за границей!
– Я за границей, – отвечала Ядвига, подавая ему руку с немного натянутой улыбкой, – это значит, что вы меня не видели, не говорили со мной. Но поскольку мне очень важно ваше мнение, даю вам самое торжественное слово, что моё тайное пребывание в Варшаве не имело и не имеет никаких особенных побуждений. Я тут, потому что должна быть тут.
Последнее слово она проговорила с ударением.
– Будьте уверены, пани, – сказал Альберт, – что причин вашего пребывания никогда бы не искал там, где они быть не могут. Я слишком вас знаю, чтобы посметь заподозрить; впрочем, о причинах очень легко догадаться, – добавил он грустно. – Я боюсь, как бы вы когда-нибудь не пожалели этих великих посвящений для прекрасных, но, увы, только грёз.
– Мой граф, – отвечала Ядвига, – вы могли тому научиться из всей истории человеческой мысли, что всякая реальность в сфере правды, прежде чем станет реальностью, есть долгой мечтой, грёзой, утопией. Напрасно бы мы, холодно глядя на свет, хотели этому препятствовать.
– Да, пани, – отпарировал Альберт, – но судьбы отдельных народов, как судьбы отдельных людей, это вещь совсем различная. Что для истории человечества значит тот или этот народ, общим судьбам всё одно кто великую правду выходит.
– А мне кажется, что нет; согласились на то, что народы имеют миссии, что с ведомостью или невольно должны их выполнять, до последнего часа жизни.
Альберт ничего не отвечал. Задумался и потихоньку добавил:
– Я вас очень уважаю так, что рад бы с вами поспорить и обратиться, но мы стоим друг от друга очень далеко, что сомневаюсь, могли ли мы прийти к согласию.
– Я женщина, – отвечала Ядвига, – иногда больше верю чувству, чем рассуждению, поэтому не будем спорить, дорогой граф, не будем думать об обращении, а дай мне слово, что никому обо мне не скажешь.
– О! Нужно ли на то слово? – живо сказал граф. – Вы этого желаете, буду слепо послушен, ведь с вами и увидеться нельзя?
– Нет, – тихо проговорила Ядвига.
– Боже мой! Столько потерянного самоотречения!
– Ошибаешься, граф, ничто на свете не пропадает, ни пылинка, ни прах, который уносит ветер, ни самый тихий людской вздох. В делах духа все так привыкли не считать либо считать за ничто, что выдаёт мысль и сердце. Я уверена, что в этом так разумно устроенном свете ни одно словечко не улетит напрасно.
– В этом я соглашусь с вами, – сказал Альберт, – но мы не видим результатов многих вещей и считаем их потерянными.
– Значит, мы только это имеем, – отвечала Ядвига, и снова замолчала.
– Вы счастливы, пани? – спросил потихоньку Альберт.
– О! настолько, насколько сейчас кто-нибудь может назвать себя счастливым. Пару лет назад каждый из нас думал только о себе; сегодня общее счастье есть для нас обязательным условием собственного.
Разговор не шёл; Альберт чувствовал себя навязчивым и не мог с ней попрощаться. Какое-то чувство почти жалости, восхищения и удивления одновременно удерживало его при ней. Видел её беззащитной, брошенной в свет, ведомой сердцем, которое часто может ошибаться, предчувствовал несчастье и, хотя холодный по натуре, страдал за неё. Чем более весёлым казалось ему лицо Ядвиги, тем более неприятное при виде её он испытывал чувство.
– Ха! – сказал он наконец. – Хотя мне неприятно расставаться с вами, не хочу быть назойливым. Должен попрощаться. Но где и как, до свидания?
– Никогда человек этого предвидеть не может, сегодня, мой граф, менее чем когда-либо, мы идём совершенно разными дорогами, которые один Бог знает, где скрещиваются. Пожелаем друг к другу, чтобы нас вели не к счастью, но к правде.
Подала ему руку и так расстались.
Альберт долго, задумчивый, глядел на неё и, с двадцати лет забытый гость, какая-то слеза, невыплаканный остаток молодости, покатилась по его бледному лицу.
Прошёл отсюда прямо в канцелярию государственного совета.
В течении этих нескольких месяцев в жизни Ядвиги почти не было никаких событий и эта одна встреча могла считаться за что-то чрезвычайное; впрочем, дни летели быстро, чаще всего в одиноком и небезопасном занятии. Когда звонили в первую дверь, всегда сначала нужно было выглянуть в окно, не жандармы ли это и полиция, ночью малейший уличный шум пробуждал ту же тревогу. На очень скромный обед приходила Эмма, иногда с какой-нибудь из своих подруг, только новости сыпались как из рукава, потому что тех у достойной всезнайки хватало. Она знала даже, что писал, говорил и думал великий князь. После обеда она вылетала снова, оставляя Ядвигу одну аж до чая. Приходило иногда несколько особ из того же круга на разговор и совещание, которое иногда продолжалось допоздна. Часто приходил Кароль, но, хотя одиночество Ядвиги могло его делать более свободным, был теперь, может, менее смелым и сдерживал чувства. Напротив, старательно скрывал их холодной видимостью или рассеянностью. За исключением нескольких дней, приглашали на обед на несколько особ больше. Порой Ядвига сопровождала панну Эмму в её благотворительных вылазках, когда не боялась быть узнанной.
В конце декабря должны были вынести типографию по причине, что схватили молодого парня, из-за которого боялись, что укажет, откуда брал печатные издания для продажи. Парень, несмотря на то, что его немилосердно хлестали, ни сказал ни слова, но когда его, наконец, отпустили, пришёл сначала жаловаться к Ядвиге. Полиция, видно, выслеживала его шаги, и той же ночью, около двух часов в ворота позвонили. Панна Эмма выглянула, заметила жандармов и полицию, имела ещё время бросить под вазу свои