возмущения и единогласное указание на виновников солдаты должны были вести переговоры. Один из них молча отдал перстень, другой – какую-то часть денег, а когда секретарь резко упомянул о часах, вернули и их, оторвав цепь. Остальные вещи остались при грабителях. Под вечер вынесли тело. Солдаты нам угрожали, но их назавтра сменили.
Такими были первые дни моего заключения. Вместо нескольких дней, данных мне на размышление, прошёл месяц, а никто не объявлялся ни ко мне, ни за мной. Наконец я был позван в свою очередь за другими узниками в канцелярию.
Каково же было моё удивление, когда тут спросили меня, за что был задержан и заключён.
Я назвал своё имя и объяснился полной неосведомлённостью о причине заключения. Начали искать в бумагах. Нигде нельзя было ничего найти. К счастью, хотя уже в канцелярии все сменились, доктор меня вспомнил и отвечал, что помнит мою непригодную руку.
Снова тогда искали в бумагах.
Доктор вышел; один из секретарей, вытянувшись как бы после долгого сна, также удалился, остался невзрачный писака в мундире.
Тот сразу встал от столика и быстро подошёл ко мне.
– Слушай, пан поручик, – сказал он тихо, – может, у тебя есть немного денег, я тебя освобожу, а нет… то пойдёшь в Сибирь.
Я имел спрятанные пять золотых дукатов – последнее моё спасение на случай поездки. Что мне было делать? Достал их.
– Это последние, – сказал я и отдал их ему.
– Мало! – сказал он, посчитав.
– Не имею больше, – сказал я спокойно.
Он минуту подумал.
– Чёрт тебя возьми! Поклянись Богом, что больше не имеешь.
– Могу поклясться, не имею ни гроша.
Он похлопал меня по плечу.
– Пусть будет так! И молчать! Понимаешь?
Он тогда быстро сел что-то писать, посыпал песком, позвонил, вошёл солдат… он отдал ему бумагу и сел за стол.
Каким образом в поздний час я очутился на улице, действительно свободный, с бумагой под печатью, приказывающей мне в двадцать четыре часа выехать из города на прежнее место жительства, это мне трудно было объяснить.
Прямиком оттуда я побежал на Медовую.
Манькевичей не было уже и следа, моих узелков также, сторож мне ничего о них поведать не мог. Поэтому я остался на улице, без жилья, без гроша, голодный, плохо одетый, совсем не зная, что предпринять.
Ища в голове средств спасения, я должен был пойти в Старый Город.
Уже было темно, когда я постучал в знакомую мне дверь на втором этаже. Долго мне не открывали. Наконец к ней кто-то приблизился медленным шагом, окошко отворилось – я узнал голову достойного Михала, который крикнул от удивления, увидев меня, и как можно скорей открыл дверь.
Он бросился мне на шею, плача.
Я не смел его ни о чём спрашивать. Бедный парень был бледный и пожелтевший.
– Что у вас делается? – воскликнул я, потихоньку входя.
Он от отчаяния заломил руки.
– Пане, – крикнул он с настоящим выражением боли и стоном, – её уж нет… нет уже этой святой панны моей… Неделя, как мы её схоронили.
Я опёрся о стену и не мог идти дальше – мне казалось, что сердце разорвётся.
– А! До последнего часа она спрашивала о вас, добрая сестра… посылала меня к вам, я ходил в ратушу и тюрьмы, нигде найти не в состоянии. Нам сказали, что вас взяли в Сибирь. Как она плакала по вам и как молилась… и так вышла душа со слезами. Девять дней назад, вечером, я привёл ксендза-викария от Панны Марии… наведайтесь к нему… он её исповедовал, ему она отдала последнюю волю. На следующие утро она встала более спокойной, села у окна, улыбнулась и добрым словом утешила. Сидела так до вечера… а когда Барбара пришла помочь ей дойти до кровати, потому что своими силами ходить уже не могла, нашла её уже не живой.
Михал плакал.
– Если бы ты видел её на катафалке, как мы обложили её вокруг цветами… выглядела как бы спящей, улыбающейся и счастливой… как бы святая в раю…
Снова слёзы прервали его речь. Мы пошли в её комнату. Там всё стояла как было, поскольку Михал притрагиваться не решался… кресло у стены под окном, работка, раскрытый Фома Кемпийский и «Золотой алтарик»…
Я не мог плакать вместе с Михалом – слёз не хватало. Поздно ночью, после разговора, постоянно прерываемого и снова возвращающего к умершей нам дорогой, я хотел уйти, не зная куда. Михал забрал меня с собой на верх… Я рассказал ему, в каком оказался положении. Я не сомневался, что он мне поможет, дабы имел, с чем добраться до дома; он не подвёл, потому что хотел дать мне гораздо больше, нежели я нуждался. На следующий день мы пошли к старичку викарию у Панны Марии. Вспомнив Юту, хоть освоенный со смертью, привыкший к этим зрелищам последних минут, старик расчувствовался.
– Я не надеялся исполнить её волю, – сказал он, – так как вас не надеялся увидеть так скоро, а мои дни сочтены. Благодарю Бога за то, что могу отдать вам её прощание.
Он подошёл к столику, достал из него завёрнутое в бумажку обручальное колечко и молча отдал мне его. Я надел на палец, – сказал грустно Сируц, поднимая руку и показывая нам кольцо, – и с тех пор, женившись на умершей, я не снимал его никогда, – верным ей буду до смерти…
Таким был рассказ Сируца, которого дальнейшая цепочка жизни привела к новым боям; служил он потом в легионах, под Наполеоном, вернулся в ту воскресшую Польшу, что пробуждала такие великие надежды, сползшие в ничто. Вскоре потом подал в отставку и поселился на деревне.
Из своих воспоминаний он, несомненно, мог достать много повестей, равно занимающих, всё-таки одну эту эпоху Костюшки, казалось, помнит на старости, потому что в ней одной жил юношескими воспоминаниями.
1873 год
Познань
Елита. Легенда о гербе из 1331 года
I
Была осенняя пора, ещё согретая летним теплом; на полях стояли только не вывезенные в броги и амбары копны, где духовенство ещё свою десятину из них не отделило; мало какой участок был покрыт погнувшейся от ветра и дождя пшеницей. На скошенных лугах свободно пасся скот, на стерне чернели рассеянные овцы. Среди жёлтых полей, вспаханных полосами для будущего посева, видна была чёрная почва, над которой летали птицы, ищущие в свежей земле добычу в виде червей.
На небесах ещё осень не развесила серых дождевых покрывал, только порванные облака скользили