— Ну, брат, твоя свадьба, может, и мимо еще проедет, — угрюмо отвечал старик: он был в дурном расположении духа с самого вступления на престол Лжецаря.
— Да как же так, батюшка?! — воскликнул сын.
— Чванный что-то стал от меня морду воротить: я, вишь, не в милости у нынешнего якобы царя, на поклон к нему не пошел.
— Я съезжу узнать к Парамону Парамоновичу.
— Что ж, съезди.
Константин живо собрался. По дороге к дому Чванного он, размышляя, пришел к заключению, что отцовское предположение, пожалуй, справедливо. Недаром на последних свиданиях Пелагеюшка выглядела грустной, а глаза у ней были наплаканы. Он допытывался, она не говорила — тревожить не хотела. Что-то есть!
Под влиянием таких дум Константин сидел на седле, как на горячих угольях.
Чванный встретил его довольно сухо.
— Что скажешь? Да живей — я во дворец сбираюсь; царь сегодня на травлю едет, и я с ним.
— Правда ль, что ты отдумал дочку за меня выдавать? — выпалил молодой боярин.
— Есть грех!
— Да как же это ты так? Сговорил, и на! На попятный.
— Я не враг своей дочке, и что за мед выдавать ее за такого, которому ходу не будет? Вы, Двудесятины, в опале у царя, и сами виноваты — чего не ехали на поклон к нему? Спесивы некстати.
— Уж ладно, ладно, не толкуй! Хорош гусь — слова не держишь! — грубо заговорил раздраженный Константин и на минуту задумался. Вдруг он хлопнул себя по лбу и просиял.
— Ах, я дурачина! И забыл совсем! — пробормотал он.
Чванный что-то ворчал, но Константин его перебил.
— А вот я и в немилости, а пойду царю на тебя жаловаться — велит он тебе за меня дочь отдать!
— Сделай милость! Иди. Не хочешь ли, подвезу? — насмешливо заметил Чванный.
— Рад буду.
— А и в самом деле! Хоть посмеемся вдоволь. Ну, однако, мне пора.
— И мне тоже. Так добром не хочешь?
— Нет, уж поезжай к царю, пожалуйста! — хихикая, говорил Парамон Парамонович.
— Поеду, будь спокоен!
Когда Константин Лазаревич добрался до дворца, у крыльца стояло немало народу. Он протиснулся вперед и стал ждать выхода.
Скоро потянулись разные дворовые чины, между ними шел и Чванный, потом появился царь. Все пало ниц, земно кланяясь. Поклонился, как требовалось, и Двудесятин, но поторопился подняться и остановил Лжецаря возгласом:
— Смилуйся!
Чванный, видя Двудесятина исполняющим свое намеренье, не знал, смеяться ему или робеть. Лжецарь обернулся:
— Что тебе?
— Ты мне милостей сулил когда-то, царь-государь.
— Я? Тебе? Постой, что-то лицо твое мне, в самом деле, знакомо. Где я тебя видел?
— А под Новгородом-Северским… Я тогда лестницу приставил и первый…
— Ах, помню, помню! Точно сулил милостей, и за дело — молодец ты! Ну, чего же ты хочешь? Да встань с колен!
Константин поднялся.
— Есть, царь-государь, у тебя боярин, Парамоном Парамонычем звать его, прозвище Чванный.
— Знаю, кажется, есть… Ну?
— Вон он стоит… Сосватал я у него за себя дочку, и все было слажено, а теперь он на попятный — вы, говорит, не в милости у царя Димитрия Иваныча, за опального что за мед дочь выдавать. Прикажи выдать, царь-батюшка!
— Ха-ха-ха! Вот просьба! Что ж, любишь, знать, больно свою невесту?
— Страсть как!
— Ну, мы это устроим. Поди-ка сюда, — поманил он пальцем Чванного.
Тот подошел с низкими поклонами.
— Через неделю чтоб твоя дочка была повенчана с ним вот. Да не думай, что Двудесятины в опале — один этот побольше стоит, чем пяток таких, как ты, которые тем только и ведомы стали, что легко от царя Феодора отпали. Могу ли я на таких надеяться? А на него положился бы без опаски…
И Лжецарь отошел. Чванный стоял некоторое время с раскрытым от изумления ртом. Немало были изумлены и другие бояре — такая долгая беседа царя с лицом не чиновным да еще на улице казалась им как будто несколько даже непристойной, унизительной для царского величия.
Через неделю отпраздновали свадьбу.
— Ну, Пелагеюшка, — говорил Константин, обнимая после венца молодую жену, — с боя я тебя взял.
Мы опять в Литве, в поместье Влашемских. Пани Юзефа сидит за работой. Лицо ее по обыкновению, строго и холодно.
Пан Самуил медленно бродит по комнате.
Вошел отец Пий. На лице его непривычное волнение.
— Дочь моя и сын мой! Я должен сообщить вам очень неприятное известие…
Пани Юзефа вопросительно смотрит на него. Лицо пана Самуила принимает испуганное выражение.
— Ваша дочь Анджелика… Вы знаете, она находилась тут неподалеку в монастыре, у благочестивых сестер…
— Я ничего не знал! Я бы уже давно съездил к ней… — вскричал пан Самуил.
Пани Юзефа сделала нетерпеливый жест.
— Она, ваша дочь, похищена! — взволнованно промолвил паяер.
— Как?
— Может ли быть?!
— Когда она гуляла в монастырской роще с молодой послушницей, напали неизвестные люди, схватили ее и увезли. Послушница от испуга едва имела сил добежать до обители.
Пораженные Влашемские не могли говорить. Вбежал запыхавшийся холоп.
— Пани Анджелика с мужем приехали! — крикнул он.
Отец Пий разинул рот от изумления, пани Юзефа выронила работу, а пан Самуил вскрикнул.
Через минуту вбежала в комнату, плача и смеясь, Анджелика и бросилась к отцу. Следом за нею вошел Максим Сергеевич.
При виде его отец Пий подобрал полы своей сутаны и бегом пустился к своей каморке.
— Воскрес! Воскрес! — в ужасе бормотал он.
— Ты обвенчана с ним… с еретиком? — спросила Юзефа.
— Да, матушка, прости нас!
Пани Юзефа поднялась со скамьи и выпрямилась во весь рост.
— Я тебя прокли…
Пан Самуил не дал ей договорить.
— Не смей! — крикнул он так грозно, что у его жены язык прилип к гортани.
— Будьте счастливы, дети! — со слезами промолвил Влашемский, благословляя молодых, и добавил, обратясь к жене: — Юзефа! Благослови!
И опять его голос звучал так, что пани Юзефа не посмела ослушаться.
Вечером того же дня по дому разнеслась весть, что отец Пий найден мертвым в своей келье: он не вынес потрясения.
Был вечер 16 мая 1606 года. Шел уже одиннадцатый месяц, как «расстрига» стал царем. Многое изменилось за истекшее время, доказательством чего может служить следующий разговор между Лжецарем и боярином Белым-Турениным.
— Царь, мне нужно с тобою поговорить.
— Ну? — недовольно протянул самозванец и с раздражением добавил. — Верно, опять наставления?
— Нет, не наставления — я только хочу тебе сказать одно: опомнись!
— Ты далеко заходишь! — гневно вскричал Лжедимитрий. — Не забудь, кто я, и кто ты.
— Ты сам мне велел всегда тебе говорить правду, я ее и говорю. Я не забыл, кто я, но ты забыл, что ты русский царь, а не прежний инок, вольный казак, слуга Вишневецкого.
— Павел!
Но боярин не обратил внимания на этот окрик.
— Ты забыл, что если русский царь всевластен, то ведь, в глазах народа, недаром дана такая власть, и царский стол — не место для забав и потех скоморошьих!
— Боярин! — крикнул в гневе самозванец.
— Ты говорил, что хочешь блага русскому народу… Что же ты сделал? Завел школы, как сказывал? Возвысил Москву над Польшей? Ты отвратил от себя сердца москвитян — вот что ты сделал! Ты одеваешься ляхом, ешь телятину, не моешься в бане, не спишь после обеда, а слоняешься в эти часы один-одинешенек по городу, и тебя ищут бояре: царь пропал! Ха-ха! Ты глумишься над боярами, осыпаешь милостями горсть поляков, они бесчинствуют, своеволят — ты им все прощаешь. Ты женился на польке… Мало этого, венчался с нею в пяток и накануне праздника! Зачем это, зачем? Не мог подождать одного дня? Опомнись!
Самозванец слушал, весь трепеща.
— На плаху! Вон! Грубиян! Холоп! — проговорил он, тяжело дыша.
— Что ж, царю можно послать на плаху того, кто некогда спас простого Григория! — спокойно промолвил боярин.
Лжецарь схватился за голову и прошелся по комнате.
— Прости, Павел… Я сам не помню себя… — проговорил он тихо. — Ты прав, да, я во многом виноват… Да, да! Но что делать, если я не могу выносить глупых московских суеверий, если при виде постно-благочестивой боярской рожи у меня вся кровь закипает? Да, я нарочно делаю все наперекор обычаям — надо же мне их чем-нибудь донять, заставить отучиться от всех этих глупостей…
— Нельзя так… Где нужно легонько пилить, там нельзя рубить с плеча.
— Иначе я не умею. И потом… знаешь, я все это время живу словно в чаду!
— Я вижу это. Эх! Не надо было в цари лезть!
Глаза Лжецаря снова вспыхнули.
— Павел, ты опять начинаешь!..
— Да говорить — так все. Ты на престоле остался прежним полуказаком, полуслугой. Ты то надменен, то унижаешься до Бог знает чего. В иную пору ты заносишься перед королем Сигизмундом, в иную — являешь себя чуть не холопом его.