Как-то ночью донья Роса, привлеченная громким плачем дочки, вошла в комнату и застала негритянку спящей: по обе стороны от нее лежали девочки, которые тянулись к груди кормилицы ручонками, мешая друг другу наслаждаться чудесным напитком. Что предпринять в подобном случае? Тут же наказать рабыню за ослушание? Сменить кормилицу? Ни то, ни другое не годится, подумала донья Роса. Первое — потому, что в результате наказания у невольницы могло бы испортиться молоко; второе — потому, что резкая смена грудного молока после восьми месяцев кормления могла бы сказаться роковым образом на здоровье маленькой Аделы, а может быть, поставила бы под угрозу и жизнь ребенка. В полнейшей нерешительности донья Роса посоветовалась с мужем, который, при всей своей несдержанности, порекомендовал ей, однако, быть благоразумной и до поры до времени не предавать проступок Марии-де-Регла огласке. «Достаточно и того, что мы обо всем знаем, — сказал он. — Впредь она на это не осмелится». Как бы то ни было, все шло по-прежнему еще в течение полутора лет, когда в один прекрасный день дворецкому было приказано прогнать кормилицу, посадить ее на шхуну, совершавшую рейсы между Гаваной и Мариелем, и сдать, с надлежащей рекомендацией, управляющему инхенио Ла-Тинаха. В 1830 году негритянка работала там сиделкой, отбывая наказание за то, что тринадцать лет назад она посмела быть любящей матерью.
Что рабство способно исказить в голове хозяина представление о том, что справедливо и что несправедливо, что оно заставляет человека упрятать подальше свою отзывчивость, что оно способствует ослаблению самых тесных уз между людьми, что оно притупляет чувство собственного достоинства и заставляет померкнуть даже чувство чести — все это понятно; но что оно может сделать сердце бесчувственным к отцовской или братской любви или к внезапно вспыхнувшему влечению чьей-то любящей души — такое встречается не часто. Ничуть не удивительно поэтому, что Мария-де-Регла, сосланная на весь остаток дней своих в инхенио Ла-Тинаха, страдала в глубине души из-за разлуки с дочерью, и ее отцом, и самой Аделой.
В неписаном законе рабовладельцев не признается ни соответствия, ни общего мерила между преступлением и наказанием. Карают не ради исправления, а ради того, чтобы дать выход своей минутной страсти, и потому нередко случается, что за одну и ту же провинность раба подвергают нескольким наказаниям. И вот на Марию-де — Регла посыпалась, как говорится в народе, одна беда за другой. Изгнание из Гаваны, разлука — быть может, на всю жизнь — с дочерью и мужем, превращение из городской кормилицы в деревенскую сиделку, переход из подчинения прихотям дворецкого в полную зависимость от капризов управляющего поместьем — все это, по мнению доньи Росы, было недостаточным, чтобы искупить вину несчастной рабыни.
Этой сеньоре так и не удалось доподлинно установить, какую девочку, приблизительно за полтора года до рождения Долорес, кормила грудью Мария-де-Регла. У дона Кандидо она смогла выпытать только одно, а именно — что доктор Монтес де Ока нанял негритянку кормить незаконную дочь его друга, имя которого не подлежало оглашению. Деньги на оплату кормилицы в размере двух золотых унций донья Роса получала весь положенный срок с величайшей точностью, из месяца в месяц, из рук самого дона Кандидо. Однако это не только не умерило ее ревности, а, наоборот, явилось поводом для самых сильных подозрений: уже одна таинственность при этом была постоянной причиной обид и недоразумений между супругами, которые отражались рикошетом на Марии-де-Регла в виде придирок, граничивших порой с ненавистью.
К счастью, такие вспышки несправедливости и жестокости происходили в ту пору, когда девочки были еще несмышлеными, а так как росли они вместе и вскормлены были одним молоком, то любили друг друга как родные сестры, хотя и принадлежали к разным расам и разным слоям общества. Адела подросла и вместе со своей сестрой Кармен начала ходить в школу для девочек неподалеку от дома, Долорес носила им туда книги, в полдень приходила с фруктами и прохладительными напитками, а в три часа приходила за ними и провожала их домой. И даже когда сестры, уже взрослые девушки, окончили школу, Долорес, казавшаяся теперь старше своих молодых хозяек, не расставалась с ними ни днем, ни ночью. Днем она шила, сидя возле сеньорит, а ночью спала либо на полу рядом с кроватью Аделы, либо на жесткой раскладной койке в соседней комнате, на виду у другой служанки, самой старой из всех в доме.
Долорес и Тирсо были единоутробными братом и сестрой. Долорес родилась в Гаване и считалась негритянкой, ибо отец ее был негр; Тирсо был моложе ее, родился в инхенио Ла-Тинаха и считался мулатом, потому что его отец, хотя и не бог весть кто, был белым. Оттого-то они и не смотрели друг на друга как на брата и сестру, и Мария-де-Регла любила сильнее Тирсо за его более благородное, чем у Долорес, происхождение, ибо дочка унаследовала ненавистный цвет кожи, который, по мнению негритянки, был явной и основной причиной ее собственной беспросветной неволи. Но и тут самым сокровенным материнским надеждам Марии-де-Регла не суждено было сбыться: Тирсо, ее любимец, особой нежности к ней не питал; более того, ему было стыдно, что он родился от негритянки, да к тому же от деревенской сиделки. Долорес же, наоборот, обожала мать: каждый раз, когда до нее доходили слухи о плохом обращении с Марией-де-Регла в инхенио Ла-Тинаха, она горько плакала и слезно умоляла Аделу вернуть мать в Гавану, вырвать ее из того ада, где она так долго томилась только потому, что осмелилась кормить грудью собственную дочь вместе с дочкой ее господ. Адела чувствовала всю горечь этих скорбных сетований; несмотря на юность и некоторую рассеянность, она, лежа в постели, внимательно слушала в глубокой ночной тиши Долорес, которая, опустившись на колени у ее изголовья, рассказывала о печальной участи Марии-де-Регла в инхенио, о ее тяжком труде и невыносимых страданиях. Аделу это трогало до слез, и, уже мучительно позевывая, она давала своей служанке обещание поговорить обо всем на следующий день с доньей Росой. Нередко молочные сестры так и засыпали, и почти всегда их щеки бывали мокры от слез.
Но получалось так, что и на другой день Адела не находила удобного повода, чтобы поговорить с матерью, весьма строгой по отношению к детям, если не считать общего баловня — Леонардо, и довольно суровой в обращении с невольниками. Так и проходили дни за днями. Как-то раз под вечер, когда Адела лежала в гостиной на диване с легкой головной болью, к ней подошла мать и, подсев рядом, положила ей руку на лоб, то ли желая приласкать дочку, то ли просто так, по рассеянности. Как бы то ни было, девушка собралась с духом, решив, что называется, схватить фортуну за волосы.
— Мне хотелось бы попросить тебя об одном одолжении, мама, — сказала она, запинаясь, и голос ее дрогнул от волнения, а может быть, и от страха.
Несколько секунд донья Роса не отвечала ни слова, удивленно и задумчиво глядя на дочь. От этого Адела еще больше смутилась, однако тут же поспешила добавить:
— Ты ведь не откажешь мне, не правда ли?
— Ты больна, девочка, — сухо сказала донья Роса. — Успокойся. — И она было поднялась, чтобы уйти.
— Я прошу тебя об одном одолжении. Мама, выслушай меня, — продолжала Адела, удерживая мать за юбку. На глазах у девушки уже выступили слезы.
Донья Роса снова села, видимо потому, что внимании ее привлекли слова Аделы, а еще больше — ее поведение; все свидетельствовало о том, что девушка крайне возбуждена и встревожена.
— Хорошо, я слушаю тебя, говори…
— Но ты не откажешь мне в моей просьбе?
— Я не знаю, чего ты от меня хочешь, поэтому я не могу заранее сказать, откажу тебе или нет. Полагаю, впрочем, что это опять одна из твоих нелепых причуд. Так в чем же дело?
— Не считаешь ли ты, мама, что Мария-де-Регла искупила свою вину?
— Так я и знала! — прервала ее, внезапно раздражаясь, донья Роса. — Из-за такой вот глупости ты задерживаешь меня и просишь, чтобы я тебя выслушала? Да и потом — кто тебе сказал, что эта негритянка искупает какую-то вину?
— Почему же столько времени ее держат в поместье?
— А где этой подлой твари было бы лучше?
— Боже мой! Мне больно, мама, что ты говоришь так о женщине, которая вскормила меня.
— Лучше бы она никогда тебя не кормила! Ты не знаешь, как сожалею я о том дне и часе, когда препоручила тебя ей. Но, бог свидетель, иного выхода у меня тогда не было. Не говори мне о Марии-де-Регла, я ничего не желаю знать о ней!
— Мне казалось, что ты уже простила ее.
— Простила, простила! — почти крикнула в ответ доня Роса. — Никогда! Для меня она умерла.
— Что же она тебе такое сделала, чтобы заслужить такую жестокость?
— Кто это жесток с ней?
— А работа на плантации — разве этого мало? А дурное обращение с нею?