Лесник засучил рукав солдатской шинели и обнажил жилистую сухую руку, обезображенную широкими шрамами. Он глядел на неё с каким-то весёлым любопытством, словно на очень интересную и ему вовсе не принадлежащую вещь, и поднёс потом её к огню, чтобы нам было виднее.
— Во! Вон он, каторжный, как вгрызся, так и теперь видать. Не дал я ему, нечистому, плотью своею христианскою разговеться… Вона как скомкал, как хлеб жевал! — Он с удовольствием поглядел на нас и, усмехнувшись, спустил опять рукав на руку. — Во я какой, господа, увечный… Инвалид!
Мы его расхвалили весьма искренно и единодушно, и выразили надежду, что он и с черкесами расправлялся так же, как с медведем.
— Да уж известно, — словоохотливо подхватил солдат, боявшийся, кажется, упустить нить своих удалых рассказов. — Там ведь не один черкес, там разный, признаться, народ, всякий сброд; меретинцы эти, осетинцы, азия… Позабыл всех. Азия на горах живёт. С этою азией больше всего воевал. Там всё война. Дитя маленький, а у него за поясом кинжал и пистолет, и верхом ездит, как большой. Заспорь с ним — сейчас секим башка! По-ихнему голову сниму! Разбойный народ, неспокойный. Баба с ружьём за водой ходит; мужики пашут, а мы батальоном кругом стоим. Вот там такая сторона, хорошего ничего нет, одно воровство. И война-то какая, не по-божески совсем. Колонна наша идёт, примерно, а азия найдёт причинное место способное, вобьётся в камень, бац да бац сверху. Нас тысячи, а его двадцать человек, а какую пагубу делает, и жителям большую вреду. Как ты его там достанешь? На гору просто лезть, так и то уморишься; там ведь горы — стена стеною. Лошадь наша совсем там не может ходить, а есть там скотина такая — лошак; маленький как овца, а уши заячьи; да сильный такой, что ни наложи, всё попрёт в гору; устройство у него такое.
— Шамиля не видал? — спросили мы его, чтобы поддержать беседу.
— Ну уж Шамиль этот, сучий сын, положил-таки народу! Что ни гнали отсюда — всё там. Одначе царь наш его, собаку, помиловал за храбрость. То-то мы дивились тогда. С чего это его казнить не приказали? Бакланов генерал его взял. Коли, говорит, я многоземельных царей войска бил, так его, безземельца, ещё не выловить. Он, говорит, сам на чужой земле! Ещё при Муралёве обещался. «Шмель этот у меня в носу сидит», — Муралёв ему говорит. Ну, он и обещался.
— Ты уж тогда в отставке был?
— В чистой… А с турком однако я ещё повоевал, Карс брали с Муралёвым. А то ещё помню, стояли мы при куюк Дара. Колонны кареем расположили, отдыхали. В серёдке повозочки стояли, члены наши ехали, поп первый, потом господа разные. Поп и говорит дьячку (дьячок у нас завсегда солдат): «Дьячок, а дьячок, поставь-ка самоварчик», а я так-то сижу с флангу, сухарь жую. «Нет, говорит, батюшка, не попьёшься, — и ребятам говорю: полно есть, ребята, давайте побьёмся; нонче большая битва будет!» Вдруг как он свистнет чинёнкой прямо в самовар, а самовар под телегой стоял, так всё вчистую — и самовар, и телегу, разнёс. «Что, кричу, батька, напился?» — «Напился, говорит, свет, напился», — смеётся поп. Стал он нас с пушек бить, словно с ружей; его было сорок пять тысяч, а нас девять; попёр нас, так мы задом до самого Александрополя шли; заперлись, всю ночь не спали, думали — брать нас будет. А на второй день облегчение пришло: два наших полка, да из России дивизия; так мы таким порядком встретились, как братья родные. Говорим, мы теперь к ему в гости пойдём, пущай у него сорок пять тысяч. Пошли; а за нами Куринский, Кабардинский полки, а за ними ещё графцы, апшеронцы — то-то надвинули; так он за семьдесят вёрст ушёл на старую месту, где он семь лет припасы себе готовил; там вся его притончица была, провиянт и припас всякий…
В эту минуту в нескольких шагах от костра затрещали сучья, зашумели опавшие листья и явственно раздался топот подкованной лошади.
— Ну, нажил я с вами беду, господа! — испуганно спохватился рассказчик, суетливо стараясь задуть огонь полою своей шинели. — Ну, как лесничий!
Огонь разгорался ещё ярче, раздуваемый взмахом шинели.
— А зачем у вас огонь? Что за народ? — раздался в темноте грубый голос.
Из тёмной, едва заметной просеки выехал верховой и остановился в десяти шагах от костра. С тупым испугом кавказец сорвал с себя шапку и побежал к всаднику. Мне было стыдно и жалко смотреть на его могучую боевую фигуру, уныло и униженно стоявшую около коня. Он что-то смиренно шептал подъехавшему, указывая на нас головою, и по временам кланяясь. Лошадь вдруг разом повернула и исчезла в той же просеке.
— Смотри, сам затуши! Я ещё проеду, — раздался тот же суровый голос.
Кавказец стоял уже около нас, смущённый по-прежнему, держа в руках шапку. Несколько минут он не мог оправиться, и как-то нерешительно покачивал головою, глядя в землю.
— Это ничего, что объездчик! — произнёс он, словно считая нужным ободрить нас, а не себя. — Больно строг у нас лесничий; теперь я пустил вас, так ведь он меня заарестует, это уж беспременно: или на часы, или в чулан. Намедни двое суток у себя в чулане продержал, — прибавил он с большим чувством, по-видимому, в полной уверенности в справедливости такой меры, в том, что иначе и быть не должно.
Утром я встретил на станции совершенно молодого крошечного офицерика с синим кантом и с кадетским пухом на губе; у него моталась из-за сюртука нейгольдовая цепочка, и он всячески старался придать своей пошлой фигурке деловой и начальнический вид. Мне сказали, что это лесничий здешнего участка, и я невольно расхохотался ему в глаза, вспомнив о том чуланчике, куда этот юный правитель лесов запирал старого кавказца, покрытого ранами, скромно свершавшего свои геройские подвиги ещё в то время, когда сего юного правителя не начинали даже сечь берёзовыми прутьями.
Коренская жизнь
Коренная расположена каким-то беспорядочным татарским становищем на высоком берегу Тускари. Тесовые, наскоро сбитые дома с балконами и галереями, промокающие от дождя и трясущиеся от ветра, насыпаны целым лабиринтом. Круглый год в них не живёт никто, а только на три летные недели оживают эти мёртвые улицы. Странно проезжать зимою по многочисленным переулкам, на которых стоят ряды слепых домов с заколоченными ставнями, покинутые гостиницы, громадные пустые ряды и балаганы. Собственно деревня Коренная тянется по большой дороге длинным рядом обыкновенных мужицких изб, сливаясь почти сплошь с окрестными сёлами.
Встарь, когда Коренную посещали как следует, за две недели до девятой пятницы, наезжали сюда господские обозы с мебелью, провизиею и всею необходимою утварью домашнею. Дворецкий был отряжаем для найма удобного помещения и предварительного устройства его. Нанимали или холодную тесовую ставку поближе к рядам, или, кто были постепеннее, устраивались версты за две, за три от гостиного ряда, где-нибудь в Долгом или в Служне; занимали под большую семью несколько дворов попросторнее, похозяйственнее, какой-нибудь поповский дом или дом головы. Половине дворни перевозилась в эти дворы, везлись экипажи, приводились лошади. Господа приезжали на готовое место, на свои собственные постели, за свой деревенский стол: те же пять блюд за обедом, и три за ужином, те же любимые кулебяки, ботвинья, те же кареты с лакеями. Дворянскому сердцу особенно было бы не по нутру в чём-нибудь существенном изменить свой домашний быт в продолжение двух-трёх недель. Теперь переезды эти делаются не так основательно, комфорт ярмарочной жизни бывает не так полон, не всё-таки и до сих пор большая хлопотня сопровождает посещение Коренной помещичьими фамилиями. При отсутствии занавесок, штор и при бесцеремонности русской дворни наблюдатель легко может изощрять своё любопытство этюдами закулисной дворянской жизни. В этом заключается какая-то особенная степная наивность. Ставки стоят друг против друга через узкую улицу; утром мы видим, как раздувают у соседей самовар, как девушки гладят юбки барышням, расставив на дворе два стула и угородив на их спинках узкую доску. Вот в окно видно, как поднимаются барчуки: весь процесс их одеванья происходит с добродушною откровенностью; барышни завесили окна большими платками, и в их комнате не всё видно. Ссоры горничных, брань барина, посылки в разные места за разными поручениями — всё это вы можете не только слышать до слова, но и записывать под диктовку, если считаете полезным. В другой час вы любуетесь толпою изрядившихся барышень, стоящих в зале, и оцениваете заботы их маменьки, подробно ревизующей теперь их туалет. Они ждут кареты, но вам видно даже, как сама карета изготовляется, как мешкотно выводят одну за другой весь шестерик гнедых лошадей в сбруях с серебряным набором, как вяло натягивает кучер парадный армяк и нехотя полезает на козлы. С шумом и топотом выезжает массивная карета, только что вычищенная, грузно качаясь на высоких рессорах; на балкон высыпают барышни в праздничном виде, и накрахмаленные юбки их топырятся на весь балкон, хотя должны через минуту уместиться все в одной карете.