— Но, но, но! — отчаянно кричал форейтор, понукая едва уже ступавших лошадей, уходивших по самые бабки в сухой песок. — Но, дрянные!
Оставалось не более полуверсты до тракта.
— Гони, не зевай! — покрикивал ямщик. — Ну вы, лядащие, уморились! Ох батюшки, батюшки!!! Ох, божьи!
Вдруг снизу резкий нежданный толчок. Тррр!
— Что такое, ямщик?
Лошади остановились. Зад тарантаса оседал быстро, но ровно, словно уходил в воду.
— Стой! Чего дёргаешь? — раздался сердитый голос.
Слышно было, как ямщик тяжело прыгнул с козел и пошёл по песку.
— Что такое? Ямщик!
Тарантас совсем почти опрокинулся назад, так что встать было трудно. Ямщик топтался по песку, что-то отторгивая и прилаживая. Форейтор усталым плаксивым голосом отпрукивал лошадей. В лесу слабо шуршали друг о друга еловые ветки…
— Ну что ж ты молчишь? Что там? — повторил я уже сердито.
— Что? Ось пополам, вот что! — угрюмо отвечал из темноты голос ямщика. — Теперь хоть пешком идти, ничего не поделаешь.
Я разбудил братьев. Мы все вышли из тарантаса и беспомощно столпились вокруг задка, погрузившегося в песок.
— Что теперь делать? Далеко до казармы?
— Чего далеко, не более полуверсты. В казарме новую ось достанешь, только поработать над ней немало придётся… До свету провозишься.
Что тут было толковать? Да куда не возиться, а ведь без оси не поедешь. Оставалось идти пешком до казармы и выслать оттуда поскорее людей и новую ось; ось будут прилаживать, и мы вдоволь успеем отдохнуть и напиться чаю; эта лесная дорожка порастясла нас. Не дай Бог никому идти ночью, не видя дороги, в тёмном лесу, по сыпучему и глубокому песку, проваливаясь выше щиколоток, сбивая ногу о корни и камни, забирая во все швы сапога, во все глазки чулок разъедающую песочную пыль…
Но мы шли так, читатель.
***
— А это ведь, по правде истинной сказать, не дело вы, господа, затеваете, — сказал лесничий, подходя к нашему костру. — Нам строгий приказ от начальников огня в лесу не разводить.
— Тут, брат, никому не видать, не бойся, — отвечал кто-то из нас. — Мы не пьяные, леса твоего не зажжём.
— Зачем зажигать! Не в том речь, — кротко вразумлял нас солдат. — А только что не нашему порядку: заказано! Господа у нас больно строгие.
— Какие господа?
— Да начальство; известно, какие… У нас тут его до пропасти. То окружные, то лесничий, то ревизор, и слушать кого, не знаешь. А тут ещё объездчики… Заводили совсем.
Сучья и щепы трещали и жарко пылали. Мы лежали кругом на двух верблюжьих шинелях, утомлённые и несколько голодные. Старший брат примостился варить яичницу, которой мы ждали с некоторым нетерпением.
Высокий и тесный лес стоял кругом; высоко на небе смутно выделялись верхушки больших дерев, и в синих глубоких просветах дрожали мелкие звёзды. Кругом было черно и безразлично от пламени костра, только ближайшие сучья и кусты, освещённые огнём, выглядывали к нам из этой чёрной пучины, будто седые любопытные привиденья. От колыхания пламени быстро бежали они вглубь леса, чёрные тени гнались за ними, и новые фантастические образы, седые лохматые руки, туманные саваны, великаны в фосфорном сиянии на миг выплывали из чёрной бездны и, дрожа, снова погружались в неё, а другие образы, из других глубин, поднимались им на мгновенную смену. Гулко бежало вверх пламя, и приютно трещали на огне пропитанные смолою сосновые ветки…
— Не ско-о-ро ещё вам, господа, экипаж ваш справят, — утешил нас лесник, стоявший над нами в позе праздного сочувствия, заложив обе руки за спину и расставив ноги так, как расставляет их обыкновенно человек, не рассчитывающий на скорый уход. — Работы в нём, коли по-настоящему говорить, на два дня. И охота же господам такие грузные кареты заводить… Это совсем не дорожное дело, не походное. Ну, не дай Бог, в чистом поле поломается — что тут станешь делать? Воем вой!
— К рассвету поспеет? — спросил я.
— Кто ж их знает! — равнодушно отвечал солдат, помахивая сзади себя хворостиною. — К рассвету, пожалуй, снарядят. Вы бы в казарму шли.
— Да уж хотим здесь полежать; подождём; нам ведь в диковинку в лесу спать.
— О-о! Видишь ты! — удивился солдат не без сочувствия. — Так всю ночь здесь пролежите? Не озябнете же вы? Зори нонче холодные… По мне ничего; лежите себе, коли хотите. Грудок только водой надо залить.
— Здесь ведь зверей нет? — спросили мы.
— Как зверю не быть? Зверя здесь много; только он к хате не ходит, собак не любит. И медведь, и волк, всякий зверь есть… Лес тут большой.
Настроенный уже ямщиком не медвежью тему, я хотел расшевелить лесника и продолжать с ним свою зоологическую беседу. Я спросил его:
— Приходится ли иногда встречать медведя лицом к лицу?
— Вота! — солдат рассмеялся. — Да я его, каторжного, хворостиной сколько раз гонял. Это народ мне известный. Слава Богу, не впервые.
— Убивал ты медведя? — спросил кто-то из братьев.
— И убивал, и видал, всего приходилось. Я царю старый слуга. В семи походах был, восьмнадцать лет на одном Капказе прослужил, так пора знать медведя…
— А его на Кавказе много?
Лесник приободрился и кашлянул.
— Кафетия есть такая земля, — начал он поспешно, с видимым желанием основательно побеседовать с нами: — Медведя много в этой Кафетии. Там ведь всё гора. Пойдёшь, бывало, наверх за орехами, а он сидит на кусту, орехи грызёт, да всё себе мур-мур мурчит. Подойдёшь, швырнёшь в него камнем, так он оттуда шмякнется, как куль ржаной, и-и-и! Ахнет! Вёрст пятнадцать жарит, не оглядываясь, всё кричит: «А-а, а-а!» Чуть голоском подаёт. Долго, каторжный, смирен был; как котёнка, бывало, гоняешь, да грузины его обидели, жену его, самку, убили. Там внизу горы плоскость, а по плоскости виноград мужицкий и дикий растёт; а мужики там грузины называются. Медведь ведь, что на виноград, что на орех, что на грушу — первый разбойник. Так жена его с детьми виноград мужицкий всё жрала; заберётся себе в виноградник, и сосёт всю ночь. Ну, они её удостоили и убили. Так он, муж-то медведихин, кругом аула несколько ночей ходил, плакал. Попадёт кого, и сомнёт; задал тогда памятки грузинам! Прежде, бывало, кругом лагеря ходил, не серчал, нас никогда не трогал. Только пошли раз трое наших ребят-ериванцев топоры в лес точить — дорогу рубили для батареи. Там ведь, на Капказе, всё щели в горах, по щелям ездят, так башни в лесу ставят, а на башни пушки, чтобы во всю щель скрозь доставали. Дерева там большие: чинара, пальма, а промеж их ежевика колючая; по пять, по шесть дерев отлетает, как горох; так в высь в самую забирается, в пустом месте словно копна стоит. Двое наших солдатиков в одном месте ежевику рвут, а третий отбился, пальмовые ложки режет; дерево у пальмы белая, как кость, славные ложки выходят. Только медведь и повались сзади на этих двух, стал грызть. Солдат сперва думал: «Кабан», — кричит: «Отгони от меня, Козлов, кабана!», — глядит, медведь. А уж тот повалил его навзничь, ногу сгрыз, за макушкой полез; а солдат наш морду ему топором рубит, обороняется. Темно в лесу-то; Козлов думает, кабан. Стал его обухом по спине колотить; а что ему, чёрту, обухом сделаешь. Обернулся медведь к нему, другого-то бросил, да как ударит зубами, так руку по локоть и отнёс, а сам побежал себе в лес, и горя мало. Мы и видели, признаться, сверху из лагерей, не далее полверсты стояли: с кем это наши возятся, думаешь, грузины дерутся; кричим: «Эка, с дерьмом не справятся!» Смотрим, ползёт один, из руки кровь, к фельдфебелю. «Медведь, говорит, нас помял; товарищ без ноги лежит, в лесу остался». Послал подполковник охотников с фельдфебелем медведя искать, убить приказал беспременно. А я тогда уж старый солдат был, взяли меня; без меня фельдфебель не шёл. Разыскали эту месту, где их медведь грыз, пошли по следам. А уж он по дороге того-то, что ложки делал, совсем покончил, и мы этого ничего не знаем. Идём мы с фельдфебелем, а трое ещё куст обходят. Ну, говорю фельдфебелю, здесь он! Видишь рану, об куст чесал, и на земле, что свиньи рыли, кровь видна; это он по земле валялся. Не успел я слова этого сказать, он куст как распахнёт — в кусту сидел — да как крикнет; ведь он так кричит на человека, как вот сурьёзный лев. Облапил меня и прямо на куст колючий прёт; рука моя у него в зубах, мнёт; ружьё выбил. Фельдфебель стоит со мною рядом, помертвел, а штык в руках. Как повалил он меня, стал я у него во рту языка искать, за язык потянул, только силы в руке нет. Иван, говорю, Егорыч, не выдай, брат, коли ты медведя… А он совсем как очумел, пистона ищет; пистон у него соскочил. «Не вынимай ты, ради Христа, пистона! Коли ты его штыком!» — Ну, тут он меня послушался. Размахнулся раз, хватил, другой хватил, третий, четвёртый, четыре раза штык по самое дуло всадил, не хуже как в копну овсяную. Что ж ты, братец, думал? А тот, клятой, всё на мне сидит! Бегут на крик наши, только бы колоть, а он как вскочит, дал одному плюху — покатился, другого лапой по ружью хватил — дуло лучком согнулось; третий со страху на дерево влез, сидит. Тут и я встал, а кровь с меня, как с борова. А медведь отошёл на пригорочек, сел и смотрит на нас. «Ну, брат, говорю, теперь уж я тебя не отпущу! Разувайся, ребята; давай по второй портянке, обвязывайте мне руки. — Разулись, обвязали. — Слезай-ка ты теперь с дерева; становись ты сюда, ты туда, ты под куст; не пущать мне его. Пали!» Всадили мы ему четырнадцать пуль. Так он тут на коленки стал, глаза совсем красные, язык высунул, а вор рту кровь, дышать ему совсем тяжело. Видит, что издыхать приходится, а не ложится, молчит, глядит на нас… Покориться не хочет. Подошёл я к нему, дал пинка ногой, повалился… Ну, говорю, братцы, везите теперь меня и медведя к начальству! И сам тут же около медведя повалился. Привезли нас в лагерю. Там его господа живо расхватали: кому бок, кому ляжку. А нас в лазарет положили, двенадцать дён, кроме дохтура, не подпускали никого, думали — помраченный был. Год в больнице вылежал заживо! Вот и теперь раны видать.