Никто не признал Зенона в Себастьяне Теусе — ныне, задним числом, его узнавали все. Точно так же никто в Брюгге в прежние времена не читал его трудов; не заглядывали в них, без сомнения, и теперь, но, зная, что они осуждены в Париже и взяты на подозрение в Риме, каждый считал себя вправе хулить эту опасную писанину. Нашлись, конечно, любопытные, наделенные некоторой проницательностью, которые давно уже угадали, кто он такой; не у одной Греты были глаза и память. Но люди эти не проболтались, а стало быть, их следовало отнести скорее к числу друзей, нежели врагов, впрочем, может статься, они просто ждали своего часа. Зенон так и не мог решить, осведомил ли кто-нибудь о нем приора миноритов или уже в Санлисе, предлагая незнакомому путешественнику место в своем экипаже, тот знал, что имеет дело с философом, книгу которого, вызвавшую горячие споры, прилюдно сожгли на площади. Зенон склонялся ко второму предположению — ему хотелось иметь как можно больше причин быть благодарным этому великодушному человеку.
Как бы то ни было, постигшее его несчастье приобрело новое обличье. Зенон уже не был ныне безвестным участником распутства, в котором обвинялась группа послушников и двое или трое заблудших монахов; он становился главным действующим лицом своей собственной истории. Пункты обвинения множились, но, по крайней мере, его не могла теперь постигнуть участь незначительного лица, с которым судьи разделаются на скорую руку, как, верно, разделались бы с Себастьяном Теусом. Его процесс грозил поднять щекотливые вопросы компетенции. Право выносить приговоры по всем гражданским делам принадлежало суду магистрата, но епископ желал, чтобы последнее слово в сложном деле по обвинению в атеизме и ереси осталось за ним. Эти притязания со стороны человека, который лишь недавно волею короля был поставлен в городе, до сего времени обходившемся без епископа, и в ком многие видели оплот инквизиции, ловко навязанной Брюгге, вызывали недовольство. На самом же деле этот иерарх желал с блеском оправдать данную ему власть, проведя процесс со всею справедливостью. Каноник Кампанус, несмотря на свой преклонный возраст, принял живое участие в приготовлениях к судебному процессу; он просил и в конце концов добился, чтобы в качестве аудиторов в суд допущены были два теолога из Льевенского университета, где обвиняемый получил степень доктора канонического права; никто не знал, сделано это с согласия епископа или вопреки ему. Некоторые из наиболее рьяных придерживались мнения, что нечестивец, чьи доктрины столь важно опровергнуть, подлежит суду самого римского трибунала святой инквизиции и его следует отправить под надежной охраной в Рим, дабы он поразмыслил на досуге в камере монастыря Марии-на-Минерве. Люди благоразумные, напротив, считали, что безбожника, родившегося в Брюгге и вернувшегося под чужим именем в родной город, где присутствие его в обители благочестия поощрило разврат, должно судить на месте. Как знать, быть может, этот Зенон, два года проведший при дворе шведского короля, — шпион, засланный северными державами. Припомнили ему и то, что когда-то он жил среди неверных турок; надо дознаться, не сделался ли он, как утверждали когда-то слухи, вероотступником. Словом, начинался процесс с разнообразными пунктами обвинения, из тех, что грозят затянуться на годы и служат искусственным очагом воспаления, оттягивающим городские гуморы.
В этой сумятице навет, приведший к аресту Себастьяна Теуса, отошел на второй план. Епископ, с самого начала противившийся обвинению в колдовстве, презирал россказни о любовном зелье, считая их вздором, но многие городские судьи твердо в них верили, а для простонародья в них и вовсе заключалась вся соль. Мало-помалу, как бывает почти во всех процессах, вокруг которых бушуют страсти обывателей, дело стало двоиться, приобретая два совершенно не схожих между собой облика: обвинение в том виде, в каком оно представляется законникам и церковникам, чья обязанность чинить правосудие; и дело в том виде, какой творит воображение толпы, жаждущей судищ, и жертв. Судья по уголовным делам сразу же отмел обвинение в сообщничестве с кружком блаженных адамитов-Ангелов: поклепу Сиприана противоречили показания шести других арестованных: они видели лекаря только под сводами монастыря или на улице Лонг. Флориан похвалялся, что соблазнил Иделетту, расписывая ей, что ее ждут поцелуи, сладкая музыка и хороводы, которые Ангелы водят, держась за руки, — никакого корня мандрагоры ему не понадобилось; само преступление Иделетты опровергало россказни о снадобье для вытравления плода, которого, как свято клялась сама девица, она никогда не просила и в котором ей никто не отказывал; к тому же Флориан вообще считал Зенона человеком уже старым, который хоть и занимался чародейством, но по злобе своей плохо относился к играм Ангелов и хотел отвадить от них Сиприана. Из всех этих бессвязных объяснений в крайнем случае можно было заключить, что так называемый Себастьян Теус кое-что знал от своего фельдшера о блудодействе, творимом в подземных банях, и не исполнил своего долга, то есть не донес.
Гнусная связь лекаря с Сиприаном казалась правдоподобной, однако все, кто жил по соседству с монастырем, в один голос превозносили до небес безупречное поведение и добродетели врача; было даже что-то подозрительное в такой незапятнанной репутации. По обвинению в содомии, возбудившему любопытство судей, учинили дознание и, поскольку старались что-нибудь найти, обнаружили, что обвиняемый в начале своего пребывания в Брюгге свел дружбу с сыном одного из пациентов Яна Мейерса, — из уважения к почтенной семье не стали доискиваться подробностей, тем более что сам молодой человек, известный своей красотой, давно уже находился в Париже, где заканчивал образование. Открытие это рассмешило Зенона — его связь с юношей ограничилась тем, что они обменивались книгами. От сношений более низменного свойства, если таковые и были, не осталось никаких следов. Но философ в своих писаниях очень часто призывал отдаться чувственному опыту, используя все сокрытые в нем возможности, а подобные советы способны привести к самым гнусным утехам. Подозрение продолжало тяготеть над Зеноном, но за неимением доказательств приходилось говорить лишь о грехе помышлением.
Другие обвинения были чреваты опасностью еще более грозной, хотя, казалось, дальше уж некуда. Сами монахи-минориты обвиняли врача в том, что он превратил лечебницу в сборный пункт беглецов, скрывающихся от правосудия. Но в этом вопросе, как и во многих других, Зенона выручил брат Люк; его мнение было совершенно недвусмысленным: дело это от начала до конца — выдумка. Слухи о развратных сборищах в банях преувеличены, Сиприан — просто молокосос, которому вскружила голову хорошенькая девица; врач же вел себя безупречно. Что до беженцев, бунтовщиков или кальвинистов, если они и переступали порог убежища, то ведь клейма на них нет, а у человека занятого есть дела поважнее, чем выспрашивать больных. Произнеся, таким образом, самую длинную в своей жизни речь, монах удалился. Он оказал Зенону еще одну серьезную услугу. Прибирая в опустелой лечебнице, он нашел брошенный философом камень с изображением женских форм и выкинул его в канал, чтобы он не попался на глаза посторонним. Зато показания органиста свидетельствовали против Зенона: дурного о лекаре он, конечно, сказать ничего не может, а все же, мол, их с женой прямо как громом поразило, что Себастьян Теус никакой не Себастьян Теус. В особенности повредило Зенону упоминание о комических прорицаниях, над которыми эти добрые люди в свое время от души посмеялись; они найдены были в убежище Святого Козьмы в шкафу, где хранились книги, и враги Зенона не замедлили ими воспользоваться.
Пока писцы выводили с нажимом и без оного двадцать четыре пункта обвинительного заключения против Зенона, история Иделетты и Ангелов подходила к концу. Преступление девицы де Лос было очевидным — за него полагалась смертная казнь; Иделетту не могло бы спасти даже присутствие отца, но он, задержанный в Испании вместе с другими фламандцами в качестве заложника, только много спустя узнал о несчастье, случившемся с дочерью. Иделетта приняла смерть безропотно и благочестиво. Казнь ускорили на несколько дней, чтобы успеть до рождественских праздников. Общественное мнение теперь переменилось; тронутые раскаянием и заплаканными глазами Красавицы, обыватели жалели эту пятнадцатилетнюю девочку. По правилам Иделетту следовало сжечь живьем за детоубийство, но, уважив ее знатное происхождение, постановили отсечь ей голову. К несчастью, у палача, оробевшего при виде нежной шейки, рука дрогнула: он умертвил Иделетту только с третьего удара и после казни едва спасся от толпы, с улюлюканием осыпавшей его градом деревянных башмаков и капустных кочанов, выхваченных из корзин рыночных торговок.