Год был на исходе, когда сенат утвердил назначение Германика, и тому оставалось лишь принести богам полагающиеся жертвы и попрощаться с близкими. Обоз с продовольствием и большой отряд сопровождения были давно готовы.
По случаю отбытия Германика Август устроил во дворце прием, сопровождающийся скромным (трудные времена) пиром. Это было, так сказать, официальное прощание, на котором произносилось много торжественных речей, но мало было грусти. В оставшиеся несколько дней Германик в своем доме принимал тех, кто был искренне рад его повышению и опечален предстоящей разлукой. Самым же тяжелым для Германика было расставание с Агриппиной, только что родившей ему второго сына и, конечно, с обоими сыновьями — Друзом и новорожденным младенцем Нероном. Агриппина мужественно держалась при гостях и давала волю своему горю только ночью, когда Германик спал и не мог видеть ее слез.
Вскоре после церемонии официального прощания Германика навестил Агриппа Постум. На приеме во дворце его не было (Ливия объяснила, что он болен), и Германик обрадовался, увидев шурина в добром здравии. Этот визит означал, что Постум не сердится на Германика за то, что обойден им по всем статьям. Основание для обиды у Постума было: ведь оба его покойных брата в его годы получали высокие воинские должности, а он все так и оставался никем — юношей без определенных занятий. Ему, прямому внуку Августа, это виделось оскорблением, и к карьере Германика Постум мог с полным правом относиться с неприязнью. Но он был не таков, Агриппа Постум, друг своих друзей и сын благородного отца! Он любил Германика и не собирался перекладывать на него вину за свое унизительное положение.
Он пришел в гости к Германику один, без сопровождения — как простой горожанин приходит к соседу. Других гостей в это время не было, и Постум с порога заметил, что выбрал для визита самый удачный момент. Они с Германиком обнялись.
— Почему — самый удачный? — спросил Германик. — В моем доме, кажется, не бывает плохих людей. По крайней мере, таких, чье присутствие было бы тебе неприятно.
— Это так, — смущенно улыбнулся Постум. — Но я не это имел в виду, Германик. По нынешним временам как раз я-то и есть самый неприятный гость. Общение со мной скоро будет приравнено к государственной измене.
И, справившись со смущением, он весело и свободно, как и всегда, расхохотался.
— Мы как раз собирались немного подкрепиться, — сказал Германик, не придавая значения последним словам Постума, — Ведь до ужина еще далеко. И, кроме того, мне, похоже, надо наедаться впрок — у отца в лагере строгая диета.
— Ты даже за глаза называешь Тиберия отцом? — удивился Постум, — Вот уж не думал.
— Но ведь он мне отец.
— Ха! Такой же папаша, как и Август — ему самому, — язвительно произнес Постум. — Прошу тебя, милый Германик, не называй его отцом хотя бы при мне.
— Хорошо, не буду, раз это тебе не нравится, ворчун! — сказал Германик и поднял ладонь, словно клянясь в шутку. С этими словами он приобнял шурина и повел его в триклиний, где под руководством Агриппины две пожилые рабыни уже накрывали стол и расставляли блюда с закусками. По обычаю отлив из чаш немного вина в жертвенный сосуд перед домашним алтарем, Германик и Постум возлегли друг напротив друга. Агриппина, оставив хозяйственные хлопоты, расположилась возле мужа.
Выпили за Германика, за его военные успехи, за счастливое возвращение, за благополучие его дома и семьи. Потом Агриппина под тем предлогом, что ей надо отдать распоряжения кухарке, попросила прощения у брата и мужа и оставила их. Она чувствовала, что Агриппа пришел не только пожелать удачи Германику. И знала, что при ней Постум не будет говорить ни о чем серьезном.
С ее уходом беседа и впрямь потеряла веселость. Постум сделался хмурым и теперь производил на Германика впечатление человека, уставшего от жизни. Это до странного не вязалось с его внешним видом атлета, чья мускулатура вырисовывалась даже под складками свободной тоги. Постум выглядел таким грустным и непохожим на себя, что Германику вдруг стало очень жаль его. И чувство неосознанной вины снова сжало сердце.
— Что с тобой, милый брат? — спросил Германик. И, чтобы сгладить неловкость от вопроса, прозвучавшего слишком участливо, пошутил: — Если ты не разрешаешь называть Тиберия отцом, то тебя-то я могу называть братом?
— Конечно, можешь. Ведь ты мне и в самом деле как брат, — отозвался Постум, не заметив шутки.
— Так что тебя печалит? — опять спросил Германик. Ему подумалось, что, занятый своими заботами, и семейными и служебными, он давненько не интересовался жизнью Постума. А ведь мог бы поинтересоваться, тем более что некоторые слухи — о его умственном нездоровье, о плохих отношениях с Ливией — время от времени достигали ушей Германика. Да только он не придавал таким слухам значения — уж очень они были нелепы.
Постум помотал головой, словно стряхивая с лица грустное выражение. Заставил себя улыбнуться, глядя на озабоченного его проблемами Германика.
— Просто я думаю, что мы с тобой видимся в последний раз, дорогой Германик, — ответил он.
— Какие глупости! — не сдержался Германик. — Ты разве болен?
— Ах, — поморщился Постум. — Прошу тебя, не повторяй этих идиотских высказываний о моей так называемой болезни. Я здоров.
— Но почему мы видимся в последний раз? Ты думаешь, что меня убьют на войне?
Постум изумленно взглянул на Германика:
— Тебя? Ни в коем случае! Это мне скоро настанет конец — вот что я имел в виду!
— Но что с тобой может случиться, если ты здоров?
— Ах, милый брат, — улыбнулся Постум, — Прости, но должен сказать тебе, что ты — самый простодушный человек из всех, кого я знаю. Не обижайся! Я и сам хотел бы быть таким, как ты. Но, видно уж, другим я уродился. Ты вот немного старше меня, Германик, но я чувствую себя циничным стариком рядом с тобой.
Пришел черед Германику нахмуриться.
— Не слишком ли рано ты записываешься в старики?
— Скорее — поздно. Поверь, милый Германик, я давно уже знаю, что люди умирают не только от болезней. Впрочем, если угодно — то я действительно болен. А название моего недуга — хронический ливизм. Неплохо звучит, а?
И он снова рассмеялся во все горло. Германик не поддержал его смех. Наоборот, еще больше Нахмурился.
— Да, да, именно ливизм, и еще в тяжелой форме, — продолжил, отсмеявшись, Постум. — В гораздо более тяжелой, чем была у моего отца, моих братьев Гая и Луция, и еще много у кого. Посуди сам — могу я выздороветь, если их всех смерть не пощадила? Моя несчастная мать, правда, осталась жива, и о подлинных причинах ее несчастья я могу только догадываться. Но я догадываюсь — и тут не обошлось без ливизма, хотя наказал ее вроде бы сам Август…
Германик понял, куда клонит Постум. Действительно, это отдавало государственной изменой, и слышать такие злопыхательские речи от Постума ему было обидно. Он уважал свою бабку Ливию, считая ее образцом добродетели и первой помощницей Августа в государственных делах.
— Не знаю ничего о такой болезни, — сухо сказал Германик. — Но одно я знаю точно: я должен требовать у тебя объяснений, Постум. И я их требую сейчас — не как хозяин дома и твой родственник, а как трибун!
В триклинии повисла неловкая пауза, во время которой оба собеседника не смотрели друг на друга, а раздумывали. Германик упрекал себя за резкость тона: а что, если Постум в самом деле нездоров? Возможно, с ним надо было бы говорить помягче, убеждая и успокаивая. Постум же, не допускавший и мысли о том, что Германик (чистая и благородная душа) мог знать что-то о кознях Ливии и молчать — на секунду насторожился. А вдруг Ливия дала Германику указания на его счет? Но было уже поздно обрывать разговор или сводить его к неудачной шутке. Германик был для Постума последней надеждой и единственным во всей Италии человеком, которому можно было верить. Для того чтобы перестраивать свое давнее хорошее отношение к Германику, у Постума уже не было времени, и он не для этого пришел.
— Я готов объясниться, трибун, — после долгого молчания произнес Постум. — Но сначала хочу тебе сообщить вот что: мне объявлено, что сразу после твоего отбытия из Рима меня сошлют.
— Что значит — сошлют? — оторопел Германик.
— То и значит. Как сослали мою мать — на какой-нибудь остров под надежную охрану. Я уже представляю себе эту дыру — ни деревьев, ни травы, одни голые камни и ветер. Да еще соленой воды вокруг сколько хочешь. Но купаться нельзя.
— Постум! Что ты говоришь? Может, это вино на тебя так действует?
— Камни и ветер, говорю я. Благородная Ливия просто о-бо-жает такие островки.
— При чем здесь Ливия? — вскрикнул Германик. — Если ты поссорился с ней и думаешь…
— Она мне и сообщила об этом.
— …и думаешь, что злословием… Как? Как ты сказал?