Мщуй немного помолчал, глядя через окно, как укладывали тело деда во гроб, на подстилку из хмеля и цветов. Потом опять заговорил вполголоса, не в силах сдержать докучливое горе:
— Было шестеро! И хотя бы один остался мне на старость лет, как посох для поддержки! Всех отдал королю, и вместе с ним все сгинули!
— Кто знает! — отозвался Яромир. — Правда, ничего о них не слышно; но, должно быть, живы и еще могут возвратиться.
— Как так? — перебил тревожно Мщуй. — Зачем? Ведь знаете, что они прокляты и изгнаны вместе с Болеславом. Старый Одолай отрекся от них и также проклял. Землю у них отобрали и отдали другим. Незачем им возвращаться, да и не к чему. Кто знает, живы ли!
Яромир не смел, а, может быть, и не умел утешить старика. Прислушивавшийся к их разговору Бронко[28] ясшембец, молвил тихо:
— Говорят, будто Владислав вызвал назад на родину сына Больки с матерью. Не потянутся ли и они за ними?
Мщуй недоверчиво покачал головой.
— А что же сталось с королем? — спросил он.
— Мало ль что болтают, — ответил Бронко, — иные говорят, будто пропал без вести. До правды не добраться. Другие, что сошел с ума, что убежал, что босиком отправился на богомолье в Рим, что где-то кается в монастыре…
Мщуй поднял голову.
— Он-то! — с горечью воскликнул старец. — Он, и каяться! Неистовствовать и сходить с ума, это его дело, но очиститься от крови?! Э, эй! Заматерелый он преступник!
На время разговоры прекратились. Ксендзы запели громче; пора было закрыть гроб крышкой… Сыновья, внуки и правнуки двинулись вперед, чтобы в последний раз проститься с Одолаем. Послышались горестные вздохи. Тыта, стоявшая у гроба на коленях, голосила.
Первым подошел к руке деда старший внук, Мщуй; стал на колени, целовал и плакал; за ним Яромир, Бронко и остальные. Не всех, однако, допускали до покойника, слишком велика была толпа; так что стоявшие поодаль совсем не могли добиться, и гроб, засыпанный цветами, стали заколачивать.
С великим трудом подняли его на плечи сыновья и внуки и протиснулись с ним через узкую дверь избицы. За гробом, с понуренною головой, тащился исхудалый Хыж. Его тщетно старались отогнать; он шел следом, ощетинившись и опустив хвост. В знак того, что Одолай в свое время доблестно порыцарствовал, за ним вели, накрытого попоной, старого коня, с привешенными у седла луком, стрелами и топором. Тыта шла во главе наемных плакальщиц; за ними два ксендза, а потом, в порядке старшинства, колена рода, отдельными семьями, каждая вокруг главы своего племени.
Шествие, выйдя из избицы, медленно развернулось во дворе и двинулось к воротам. Из оселков и деревень, стоявших на Одолаевой земле, собрались огромные толпы народа и, без шапок, молча, теснились вдоль дороги в церковь. А оттуда раздавался медлительный колокольный звон.
Дубовый гроб, покачиваясь над головами родственников, уже показался в воротах замка, у поворота на дорогу, когда из уст ближайших провожатых невольно вырвался сдавленный возглас изумления, настолько неожиданным явилось представшее глазам их зрелище: через дорогу, лицом к шествию, в доспехах и на конях, стояли шестеро одетых в черное всадников. Смиренно и покорно, поникнув головами, они как бы молили о пощаде и в то же время отдавали последний долг умершему.
Это были болеславцы, шесть сыновей Мщуя, с которыми он не надеялся больше свидеться. Те самые, которых прогнал когда-то старый Одолай, запретил даже явиться на свои похороны и отлучил от рода-племени. И вот эти отверженные болеславцы, вместе с королем подпавшие церковному проклятию, внезапно, как бы чудом, прибыли в Якушовицы в последний час, для отдачи долга телу прадеда.
Они не осмелились въехать в ограду замка, ни присоединиться к шествию; стали в стороне и ждали приговора из уст своих единокровных.
При виде их, лицо отца сначала побледнело, потом облилось румянцем; он хотел броситься к ним навстречу, еще раз чувствовать себя среди детей, но невозможно было отойти от гроба деда. Ноги старика дрожали, и все же надо было идти вперед.
Вокруг, сквозь пение и плач, громче и громче доносился рокот толпы и вселял в сердце Мщуя то отчаяние, то радость. Глас народа то громко возмущался наглостью болеславцев, осмелившихся показаться среди своего племени, то торжествовал и радовался их спасению и приезду. Многоплодная, расчленившаяся семья частью была за них, частью против них.
Почти все родоначальники колен немилосердно и строго осуждали болеславцев за ослушание отцовской и дедовской воли; молодежь жалела их и думала, что самопожертвование и верность клятве, данной королю, павшему под ударами судьбы, что страдания, перенесенные во имя долга, заслуживают уважения и сами по себе требуют помилования. Негодование и неприязнь явно превозмогли, однако, возгласы сочувствия. Никто не пригласил их спешиться и присоединиться к шествию; все притворялись, что не видят их и не желают иметь с ними дела. Шестеро болеславцев, как стояли верхами поодаль от дороги, так, обойденные, бесприветные, презренные, остались в стороне и одиноки.
Только тогда, когда прошла толпа родных, и потянулась челядь и холопы, они выехали на дорогу и в хвосте за всеми прошли, приблизились к костелу. Все сородичи вошли в ограду, окружавшую кладбище, они же остановились, верхами, у ворот.
Гроб внесли прежде всего в костел; там предстояло пропеть остальные псалмы и закончить обряд отпевания. А на кладбище, уже по христианскому обычаю, была вырыта могила, в которую должен быть опущен гроб. Болеславцы, как были верхами, так и не осмелились сойти и войти в костел. Долголетнее изгнание наложило тяжкую печать на их бледные и обветренные лица. Все чрезмерно постарели; каждый год мытарств на чужбине отозвался двумя-тремя новыми морщинами. Буривой наполовину поседел. Трудно было признать в них недавно еще удалых, веселых, бравых витязей, готовых и в огонь, и в воду. Среди чужих они давно откинули задор и привезли домой невзгодами измученное тело и нравственно истерзанную душу.
Так они стояли, не решаясь даже обменяться словом, погруженные в печаль, а у Андрыка струились слезы. Ропот негодования и злобы, бывший им приветом, глубоко обидел братьев, они надеялись найти в своей среде больше жалости и милосердия. Никто не протянул им руку, не сказал доброго слова; старшие проходили мимо с угрожающими взглядами, младшие смущенно опускали взоры!
Они не знали даже, что с ними будет дальше, и где преклонить голову после погребения.
В замке были приготовлены тем временем столы, и вся семья должна была принять участие в поминках. Пока на кладбище опускали гроб в могилу, на замковом дворе спешно сколачивали из досок столы на козлах, варили мясо, выкатывали бочки пива и меда. Нарезывались горы хлеба, жарились на вертелах целые бараны и козлы, хлопотливо суетилась челядь. Ни одни, даже самые бедные похороны, не обходились тогда без поминок, оставшихся в наследие от языческих времен. Поминальные пирушки длились иногда неделями. Не легко было накормить тысячеголовый род и племя, хотя требования были очень скромны: довольствовались хлебом, мясом, кашей, медом и пивом.
На гроб старого Одолая уже сыпался желтый песок, первую горсть которого бросил старший внук, а болеславцы все еще стояли молча, погруженные в печаль, не зная, что предпринять дальше.
Взгляд отца не объяснил им ничего, в нем им почудился скорее страх, чем радость; в нем было больше ужаса, нежели родительской любви. Они помнили отца, как строгого, безжалостного судью; ослушавшись его, они теперь не знали, что их ожидает.
Когда толпа отхлынула от кладбища и потянулась назад к замку, болеславцы, стоявшие у ворот, опять попятили коней на обочины дороги, а Буривой решился терпеливо выждать, не сжалятся ли над ними и не позовут ли на поминки. Так, стоя на отлете, они искали глазами отца. Наконец, показался Мщуй. Но, угнетенный скорбью и ослабленный давнишнею болезнью, он уже не шел, а два племянника, сыновья брата Яромира, вели его под руки. Голова его свесилась на грудь, а ноги бессознательно шагали. За ним, громко разговаривая, поспешали старейшины племени, а потом нестройная толпа родных и свойственников.
Глазами все смелей, чем раньше, искали болеславцев, но никто не подходил и не смел заговорить. Мщуй, глядя в землю, точно избегал вида сыновей, но вдруг остановился, беспокойно осмотрелся, вздрогнул, взглядом отыскал своих детей и явно колебался, пройти ли мимо или подозвать их…
Напиравшая на него толпа остановилась; произошло смятение и Мщуй, после мгновенного раздумья, стал пробираться к сыновьям. Люди расступились.
Грозно подошел отец к стоявшим; глаза его сверкали гневом, губы бормотали непонятные слова, он ничего не мог сказать, только тянулся к ним руками.
Все шестеро мгновенно соскочили с лошадей и бросились к ногам отца. Старец рыдал и плакал, дал им подойти, но не прикоснулся к ним и не сказал ни слова. Наконец, преодолев и боль, и негодование, воскликнул: