Грозно подошел отец к стоявшим; глаза его сверкали гневом, губы бормотали непонятные слова, он ничего не мог сказать, только тянулся к ним руками.
Все шестеро мгновенно соскочили с лошадей и бросились к ногам отца. Старец рыдал и плакал, дал им подойти, но не прикоснулся к ним и не сказал ни слова. Наконец, преодолев и боль, и негодование, воскликнул:
— На суд!
И, показав рукой на замок, повторил:
— На суд как преступившие закон!
А вслед за старцем старейшины также закричали:
— На суд!
Мщуй, боясь поддаться слабости, поспешил к замку. А болеславцы, передав коней холопам, как стояли кучкой, так кучкой и вошли в толпу, возвращавшуюся из костела. Кругом были родные и знакомые, но все их сторонились, как чумных: одни пятились, другие обгоняли, так что вскоре болеславцы остались в одиночестве, как среди чужих, отрезанные от своих пятном преступности.
Молча, окруженные враждебным рокотом толпы, шли они к замку, и путь казался им бесконечно длинным.
На ходу они могли заметить, что обещанный суд тут же собирался. Старшие подзывали друг друга, сговаривались, толпились вокруг Мщуя, а когда сыновья вошли в ворота, то увидели, что отец, вместе с дядями, идет в дедовскую избицу.
Медленно потянулись и они туда же. По пути им не раз встречались знакомые лица, и они пытались здороваться с родными, но те отворачивались. С минуту простояли болеславцы перед избицей, не зная, ждать или входить, когда Яромир поманил их в окно рукой, чтобы вошли.
В пустой избице, где посередине стояли еще неубранными остатки смертного одра, сидели на скамьях, по старшинству, все дядья, а во главе их Мщуй. Облокотившись на свой посох, он даже не поднял глаз, когда вошли сыновья и стали перед ним. Отец молчал, а первый заговорил Яромир:
— Как смели вы сюда явиться? — закричал он. — С тем и якшайтесь, ради кого ослушались отца и деда, с ним и погибайте! Что вам здесь делать? Вы для нас чужие!
Буривой выслушал грозный окрик дяди, поразмыслил и вынул из-за пазухи пергамент.
— Короля Болеслава нет в живых, — сказал он, — король умер на покаянии в монастыре. А церковное проклятие с нас сняли, когда мы, по приказанию князя Владислава Германа, привезли к нему вдову и Мешко, сына Болеславова. Изгнание наше, по благости нового государя, отменяется, нам возвращаются права, принадлежащие всем земским людям королевства. Неужели собственный наш род откажет нам в помиловании и отпущении грехов?
Мщуй, широко открыв глаза, посмотрел на сыновей; лицо его просветлело, но прочие молчали. Дядья, без сомнения, были неприятно изумлены и несклонны к снисхождению. Обширные земли и поместья, приходившиеся на долю Мщуя, перешли бы к остальным племянникам, если бы род отрекся от болеславцев. Потому родня не очень-то обрадовалась возвращению и помилованию изгнанников. Отец все еще не решался вставить слово, а Яромир продолжал:
— На то была воля нового властителя, — молвил он, — помиловать вас, либо нет. Но покойный дед, которого мы сегодня схоронили, не может из могилы отречься от того, что говорил. Мы же должны свято исполнить его волю. По его же слову, он знать вас не хотел, если не отстанете от короля: его слова для нас закон! Мы не можем и не хотим признавать вас родичами! А что изрек глава рода, того обязан род держаться, иначе не будет на земле ни лада, ни склада, ни повиновения, ни рода, ни дома, ни народа!
Яромир замолк. Остальные переглядывались. Мщуй, опустив голову, молчал.
— А таков ли приговор отца родного против сыновей? — спросил Буривой.
Мщуй не ответил, а кругом царило глубокое молчание. Тогда Яромир опять поспешил вмешаться.
— Помиловал вас государь… возвращаетесь прощенными и полноправными в родную землю… А нам до этого какое дело? Начните новый род… зовитесь болеславцами, но к нам не лезьте: мы не хотим вас знать.
Еще двое дядьев повторили вслед за Яромиром:
— Не хотим вас знать!
— То же ли скажет и родной отец? — спросил Буривой. Старик продолжал молчать, повесив голову.
— Мы привезли с собой королевскую грамоту, подтверждающую наше помилование, — прибавил Буривой, развернув пергамент.
Дядья издали посмотрели на пергамент, но никто из них не умел ни читать, ни писать, и начертанное в грамоте было для них тайной. Потому они только покачали головами.
— Какое дело князю до рода и семьи? — закричал сидевший в углу Мешко. — Одолаево слово нерушимо. Сам слышал, как он говорил, что если приедете на его похороны, то челядь палками прогонит вас от гроба! Челядь не отважилась, а мы, сыновья и внуки, должны исполнить волю почившего. Нет вам удела среди нас!
— Так ли молвит и отец родной? — в третий раз отозвался Буривой, глядя на Мщуя.
Отец продолжал сидеть, точно ничего не слыша, бесчувственный и одурелый. Он боролся сам с собой, дрожал, а слезы градом капали из глаз на землю. Все молчали в ожидании его ответа. Старик поднял голову, взглянул на Буривого и стоявших за ним младших братьев и промолвил взволнованным голосом:
— Отец последует за сыновьями. Если род отрекается от них за верность несчастному владыке, пусть отречется и от их отца…
И он протянул руку Буривому.
— Иди ко мне, дай руку и пойдем. Оставим род и братьев и станем во главе нового рода, раз здесь нас отсекли как сухо дерево…
Яромир и сидевшие при нем повскакали со скамей, и начался крик и шум, потому что Мщуй был теперь главою рода.
— Не может статься, чтобы ты оставил нас!! Нельзя тебе оставить род! Ты с нами! — кричали вперемежку.
— А я не могу отвергнуть, ради вас, детей, — ответил Мщуй, — простила церковь, помиловал их государь, а род неумолим?.. Над ними будет тяготеть языческая месть?.. Пойдемте прочь, пойдемте!
Буривой и остальные сыновья окружили старца и, не говоря ни слова, собирались увести его, когда в дверях раздался говор, и на пороге появился ксендз. Это был тот молодой ястшембец, которого посвятил в ксендзы вроцлавский епископ. Теперь он был настоятелем в Якушовицах. Он напутствовал перед смертью Одолая и приготовил его к христианской кончине живота. Молодой ксендз возвращался из костела, когда в избице заседал суд над болеслав-цами. Он немалое время простоял у порога за спинами прочих; когда же заслышал последние слова, вышел на середину комнаты, растолкав толпу.
— Говорите о последней воле покойного Одолая? — спросил он тихим голосом.
Яромир вмешался.
— Да, о его последней воле, ясно выраженной и всем нам по сто раз внушенной: что не хочет знать тех, которые тянули руку отлученного от церкви короля, и извергает их из рода.
— Так оно и было, — мягко возразил священник, — но клянусь священническим словом, что на смертном одре он простил всех, обидевших его. Я исповедовал покойника и иначе не разрешил бы от грехов. Уже коснеющими устами он сказал: "Был бы жив, не простил бы ослушания, а то, по вашему велению, прощаю…"
Все замолкли.
Яромир недовольно крякнул. Мщуй остановился. Дядья заколебались и стали перешептываться. Возник, по-видимому, спор, разрешившийся, однако, по слову священнослужителя.
— Ну, если старик простил, — с неудовольствием согласился Яромир, — то Бог с вами! На одном только настаиваю: не зовитесь ястшембцами, а болеславцами, так как Болеслава вы поставили превыше рода! Не отрекаемся от вас, но в память того что было, сохраните навеки свою кличку…
Никто не возражал; даже сам Мщуй. Окруженный сыновьями, осчастливленный, шел он среди семьи к столам, на поминанье. А когда судьи и преступники вышли из избицы, их обступили и стали приветствовать как братьев и звали болеславцами. День похорон стал днем радости и примиренья.
Поминки продолжались целые семь дней, и на них все время вспоминали короля, его судьбу и мытарства; говорили о молодом Мешко, пользовавшемся большой любовью болеславцев, возлагавших на него великие надежды.
Мщуй не пожелал осесть в Якушовицах. Он уступил их младшему из своих братьев, а сам, с сыновьями, возвратился в Плоцкую землю, в Мазурский край.
«Болек»; уменьшительное от Болеслав.
Станислав.
Болеслав Храбрый.
То есть "бывай здрув" — будь здоров.
Бреслав.
Лаба — Эльба.
Маргарита.
Да будет он анафема!
Ведьмы-лятавицы, летавшие на шабаш.
Вурдалаки, упыри.
Вий.
Глиняный, твердо убитый пол.