Чета Жоттеранов, подхваченная потоком пронизанных светом певучих слов, в восхищении покачивала головами. Когда Блондель изложил им все свои планы, старик Жоттеран заявил:
— Завтра же утром, Бизонтен, отправляйся в Ревероль. Скажешь Пьеру и маленькому Жану, что я буду на стройке с зарей. А что касается тех работ, что будут начаты в Ревероле, так уж за это дело я сам возьмусь.
Он повернулся к колыбельке, где спал младенец, и проговорил:
— Малыш Жозеф со мной согласен. Ведь верно, мой мальчик?
Провожая их до дверей, старик горячо поблагодарил Блонделя. И произнес со слезами на глазах:
— Двое новорожденных отдали дух в этой колыбели, но Жозеф останется жить. Я это знаю. Будет жить ради собственного и ради нашего счастья.
Едва только занялась заря, Ортанс, Блондель и Бизонтен тронулись в путь на легкой повозке лекаря. Вожжи-то держал сам хозяин, но вряд ли можно было утверждать, что именно он правит лошадью. Должно быть, его кобылка уже привыкла к такому обхождению и шла обычно ровным шагом, сама брала рысью на легких участках дороги, сама переходила на шаг на подъемах и даже на спусках, если они казались ей опасными. Добравшись до перекрестка, добрая животина поворачивала к седокам свою умную башку, как бы спрашивая: «Ну а теперь направо или налево?»
Как раз у перекрестка Блондель, что называется, спустился с облаков на землю. Прервал свой бесконечный монолог, и тут Бизонтену удалось наконец вставить слово:
— Вон сюда поворачивайте.
Лекарь снова завел речь, то переходя от отчаяния к радости, то вдруг от леденящих кровь картин, свидетелем которых был он в Франш-Конте, к подробному описанию того, что они здесь сотворят. Бизонтен слушал, но не вслушивался в его слова. Сейчас он уже достаточно хорошо изучил этого чудака и заранее знал, о чем тот начнет говорить. То и дело он поглядывал на Ортанс и всякий раз удивлялся в душе, до чего же она покорилась этому человеку. И когда лекарь бросал какую-нибудь, наверно, только что пришедшую ему в голову мысль, очень часто несуразную, Бизонтен твердил про себя: «Кто спорит, что-то от святого, в нем, конечно, есть, но вот о чем я думаю: ох, кончит он свои дни не в одеянии святого мученика, а в смирительной рубашке, как и положено сумасшедшему. И тем не менее, бедняга ты Бизонтен, ты тоже, как и все прочие, идешь за ним. И этот негодник Барбера тоже вроде тебя, да и наш славный Жоттеран от нас не отстает. И Пьер, и цирюльник, и кузнец — словом, все подряд, что уж тут говорить!»
На спуске к Буньону Ортанс показала на крыши Ревероля и на колокольню, четко вырисовывавшуюся на фоне безупречной небесной лазури.
— Вон там, — сказала она.
Блондель поднял глаза и прошептал:
— Да это же чистый рай. Один лишь Всевышний мог сделать нам подобный дар. Я хочу, чтобы это селенье стало центром Вселенной. Приютом доброты. Хочу, чтобы в один прекрасный день люди могли сказать: «Значит, господь бог коснулся перстом нашей земли!»
И Блондель погнал рысью свою лошадь на последнем подъеме.
Увидев Бизонтена и Ортанс, Ипполит Фонтолье прямо обомлел от радости. Но им не удалось перекинуться между собой даже тремя фразами. Обернувшись на юго-восток, лекарь с восторгом крикнул:
— Господи, какое же это чудо!
Прямо перед ним щедро дарило свой свет озеро, затмевая блеском снежные вершины Савойских Альп.
И Бизонтена тронуло, что Блондель в такой же степени, как и он сам, восхитился этой величавой красой.
— Подобная красота создана для глаза тех, кто чист душой. Подобное очарование притягивает к себе взгляды невинных. А этому величественному небосводу я хочу и впредь отдавать еще ничем не запятнанные души. Здесь те, что так настрадались от людской ненависти, те, что натерпелись обид, чья память носит в себе следы жестокости этих чудовищ, здесь они омоются и очистятся. Свет, что струится с этих гор и играет на этих водах, — он не потерпит грязи! И он будет их воскрешением.
Повернувшись к своим спутникам, он произнес:
— Спасибо вам, друзья мои, за ваш прекрасный и столь неожиданный для меня дар.
Потом обратился к Фонтолье:
— Дедушка, вы живете как раз на том самом месте, которого коснулся перст божий, вы будете отцом тысячи невинных младенцев. Вы будете здесь хранителем жизни. Вашим ремеслом станет любовь, как у тех, что живут по ту сторону гор Юры, ремеслом стала ненависть.
Старика Фонтолье совсем скрючила болезнь, даже голову он не мог держать прямо; напрасно старался он разгадать по лицу Блонделя, что означают эти загадочные речи. Ему ужасно хотелось расспросить об этом самого лекаря, но тот не дал ему времени и слова вымолвить. Для начала он сообщил старику, что селенье это отныне будет носить новое название — Воскрешение — и что народы всей земли будут еще века и века вспоминать о нем, после чего он увел всех к одному из заброшенных, но уцелевшему лучше, чем все остальные, дому. Здесь он вдруг превратился в зодчего и произнес на эту тему целую речь, так что несчастный старик совсем уже ничего не понял.
Перед самым отъездом, когда лекарь вместе с Ортанс в последний раз осматривал облюбованный ими дом, Бизонтен очутился наедине со стариком, которого, видимо, совсем истомила эта беседа, и он просто сказал ему:
— Вы только не тревожьтесь, все будет хорошо.
— А вы-то хоть сюда вернетесь?
— Конечно же, вернемся. Ну, теперь в этом можете не сомневаться.
У старика даже взгляд просветлел, и, когда он заговорил, голос его дрогнул:
— Ну это самое главное. А я-то думал, что до конца своих дней так и не увижу в этом селенье ни одной живой души.
Наконец они тронулись в обратный путь, и Блондель то и дело поминал старика Фонтолье, которого уже успел окрестить архангелом-хранителем их Воскрешения.
Когда повозка выехала из Ревероля, после полудня вдруг налетел ветер. С каждой минутой он крепчал, и вой его становился все злобнее и яростнее. С наступлением темноты озеро покрылось пеной и погнало волны к противоположному берегу. Порывы ветра рвали крышу и ревели, как хищные звери. Печная труба визжала по-кошачьему, словно дьявол обрушивался на пламя очага, то и дело приходилось подкидывать дрова. Бизонтен вытащил из очага два дубовых узловатых полена и поставил их стоймя прямо на уголья:
— Вот пускай они с нами и посумерничают. Пока они дотла сгорят, еще сколько времени пройдет.
И все устроились кружком перед горящей печью. Мари уложила детишек и сейчас укачивала на руках малютку Жюли, чьи ожоги постепенно заживали. Вообще-то это было на редкость тихое дитя, и, несмотря на свои раны, она плакала очень редко.
Они сидели и ждали, не обмениваясь ни словом, и ловили все звуки разбушевавшейся ночи. Правда, при таком ветре вряд ли можно было расслышать шум шагов, но тяжелую дверь чуть ли не срывал с петель очередной порыв ветра, и они то и дело оборачивались в сторону порога. Видя, что Ортанс сгорает от нетерпения, Бизонтен обратился к ней:
— Да успокойтесь вы. Сейчас еще они не кончили. Вы и представить себе не можете, что такое ихнее заседание. Молитвы читают, потом выговаривают тому, кто опоздал к назначенному часу, потом всяческими любезностями обмениваются и все такое прочее. Я-то знаю. Мастер Жоттеран мне рассказывал. Даже то, что мы обязаны величать его «Высокочтимый член магистрата». Только он предпочитает, чтобы его звали запросто — мастер Жоттеран, потому что ему приятно, когда напоминают о его ремесле.
И все-таки Ортанс то и дело подымалась с места, а остальные следили за ней взглядом. Она подходила к двери, под нижнюю створку которой был подсунут свернутый валиком пустой мешок — хоть какая-то защита от ветра. Внимательно вслушивалась. И не будь такого бешеного ветра, который сразу выхолодил бы всю комнату, она открывала бы дверь каждые пять минут.
Потом Ортанс возвращалась к очагу, садилась на лавку у стола рядом с Мари, а та всякий раз брала ее руки в свои. Обе улыбались, обе глубоко вздыхали, и ожидание продолжалось.
Бизонтен поглядывал то на одну, то на другую и вспоминал их сегодняшнюю поездку в Ревероль. Когда они вернулись домой, Блондель заявил:
— Если только наш план осуществится, я уеду один потому что Ортанс непременно должна остаться в Ревероле и участвовать в создании Воскрешения.
Ортанс промолчала, но лицо ее омрачилось, и Бизонтен подумал про себя — уж не молит ли она бога в глубине души, чтобы магистрат им отказал. Ведь так или иначе все равно всех детей усыновят, и видно было, что Ортанс сжигает желание отправиться в путь с Блонделем. Наконец, когда уже миновало девять, как показывали часы Бизонтена, дверь потрясли, на сей раз потрясли сильно. Бизонтен быстро убрал мешок, и мастер Жоттеран вошел в комнату; на нем был широкий черный кафтан, весь расшитый серебром, — такова была официально принятая форма членов Совета. Лицо его разрумянило ветром, в маленьких глазках, ослепленных пламенем очага, сверкала радость. Блондель, тоже весь сияя, бросился навстречу: