– Сызнова вы с печалованиями своими! – подёрнул он щекою. – Я им кажу Прешбурх, а они зрят Кремль!
Круглые глаза Ромодановского загорелись таким гневом, что Языков благоразумно поспешил спуститься наземь.
– Ирод! – крикнул ему вдогонку князь. – Ужо прознаешь у меня, как кручинить государя! – И, перегнувшись через балясы, плюнул стольнику на голову.
Языков и не подумал вступить в брань с боярином, так как знал, что Ромодановский в гневе своём ужасен и, не задумываясь, изуродует навек всякого, кто подвернётся под его тяжкую руку.
Оттолкнув боярина, царь сбежал по лестнице вниз.
Тиммерман и Зоммер уже перерядились в немецкое платье и собрались домой.
Пётр, все ещё сердитый, исподлобья поглядел на мастеров.
– А геометрия? Позапамятовали, что я нынче ещё не навычался сей мудрости поганой?
Стараясь ступать как можно мягче и не так сопеть. Фёдор Юрьевич подошёл к царю.
– Дозволь челом бить.
– Ну! Ты ещё чего пристал?
Князь махнул перед своим носом кулаками.
– Либо повели мне Языкова исколотить, либо сам своей рукой меня прибей. А инако, боюсь, как бы в сердцах, обернувшись домой, всю челядь и семейных в гроб не заколотил!
В голосе боярина звучала такая мольба, что Пётр невольно расхохотался.
Языков залез в опрокинутый бочонок и оттуда, полумёртвый от страха, прислушивался к разговору.
Однако всё кончилось благополучно. Добродушный смех государя успокоил Ромодановского.
– Ну, счастлив же твой Бог, что государь тут! – стукнул он кулаком по бочонку и торопливо, точно спасаясь от искушения, отошёл далеко в сторону.
Тиммерман нехотя достал из кармана потрёпанный учебник. Зоммер зажёг свечу.
– Твой воля, гозудар, я рад вёз нош трудился.
Взяв из рук Тиммермана геометрию, государь скорбно вздохнул.
– Ведь вот, и невеличка штучка, а не раскусишь. И рад бы одолеть всё, а нейдёт на ум книжная премудрость. То ли письмо, то ли цифирь, то ли лукавая сия наука – все для меня едино: словно бы туманом очи застит, а в голове осесть не может.
Немец одобряюще улыбнулся.
– Всо будет, cap! – И неуверенно прибавил: – Толко меня показался, ошен гут, оконшайл постройк, по-рюсска обичай немного тринкен вино.
Пётр с радостью ухватился за предложение и хотел было послать за вином, как к нему подошёл Борис Голицын.
– А что, государь, ежели бы мы тайным ладом пожаловали хоть единый раз погостить к немцам?
Подскочивший Ромодановский так сдавил руку Бориса Алексеевича, что у того захрустели кости.
– Да ты в своём ли уме! Окстись! Слыханное ль дело, чтоб православный государь гостевал у басурманов?!
Но Пётр подскочил уже к бочонку с водой, наскоро размазал по лицу грязь, расчесал пятернёю кудри и тут же, на глазах у всех, переоделся.
– Да чур! – предупредил он Ромодановского. – Матушке не выдавать, коль кулаков да гнева моего страшишься!
Давно уже так не веселилась Немецкая слобода. Все домики были залиты огнями, ворота украсились вензелями и коронами из плошек, запестрели флаги, а улицы тонули в запойной трели мандолин и в любовных вздохах скрипок. Ревели трубы, литавры исходили в крикливом смехе, в прозрачном небе стаей белых голубей рассыпались флейты, и слобода кружилась в диком плясе.
– Царь! Русский царь! Сам царь у нас! – восторжённо передавали друг другу иноземцы.
Пётр, красный от смущения, сидел в чистеньком терему Зоммера, у края стола, между князем Борисом и Зотовым, и так таращил глаза, как будто видел небывалый сон. Всё поражало его, казалось непостижимым, но главное, что выбило его окончательно из колеи, – были женщины. То, что расхаживали они, нисколько не стесняясь, в коротеньких, до колен, юбочках, и то, что вырезы на кофточках чуть ли не наполовину обнажали грудь, ничего общего не имело с явью, с русской явью, было чудовищно, нелепо и в то же время прекрасно в своей нелепости.
– А не уйти ли прочь? – шепнул он Голицыну. – Соромно мне тут. Ишь, в кофты какие обрядились, вертихвостки.
– Се дыкольтье! – важно вымолвил князь.
– Ды-коль-тье? – словно сквозь сон повторил Пётр и стих, ещё более придавленный незнакомым словом.
Какая-то девушка порхнула к царю и почти коснулась губами его щёки.
– Не дыкольтье, а декольте. Ну, поучись, велики гозударь!.. Де…
Пётр прижался к Голицыну и торопливо повторил:
– Де…
– Коль…
– Коль…
– Те…
– Тье! – рявкнул царь и замер.
Девушка со смехом убежала в соседний терем.
Входили новые гости, женщины делали книксен, привычно подносили руки к губам мужчин, кланялись кокетливо царю и сами целовали его вздрагивающую, в мозолях, руку.
– Эка ведь, поди ты! – пялил Пётр глаза. – Бабам мужи длань челомкают! Сором-то! А? Сором какой, Борис!
На стол подали какой-то сладковатый, пахнущий корицей и ванилью суп.
Царь отхлебнул из ложки жидкость, но тотчас же с омерзением выплюнул на пол.
Зоммер улыбнулся. За ним фыркнула сидевшая против государя та самая белокурая девушка, с жемчугом на полуобнажённой груди, которая обучала его правильному произношению чужеземного слова.
Мёртвенно стиснув зубы, Пётр схватил вдруг ломоть хлеба и швырнул его девушке в лицо.
– А не фыркай, стерьва, в рожу государям русским!
На мгновенье все насторожённо стихло.
Борис Алексеевич вскочил, налил чару и с низким поклоном поднёс её царю.
– Покажем-ко мы иноземцам, государь, и своё умельство! Пущай они хлебают солодкую водичку – мы же хмельною чарой пополощем душу!
Пётр поколебался немного – страшно было впервые в жизни выпить вина из чары величиной едва ли не с овкач[103]. Но осрамиться перед иноземцами было ещё ужасней.
– Вот то нам, русским людям, на добро здоровье! – тряхнул он молодцевато головой и залпом выпил.
– Браво! Браво! – захлопали в ладоши немцы, обрадованные благополучным исходом назревавшей бури.
Зоммер вылетел в сени и вернулся с огромным окороком:
– Битте, кушай, моя гозудар!
Борис Алексеевич сунул Петру нож и вилку. Царь ковырнул ими окорок, но, с тоской поняв, что из этого ничего не выйдет, вонзил в мясо собственные ногти.
Хмельная волна то откатывалась к груди, то тягучим рвотным комом застревала в горле. Голова разбухла, точно окаменела, стала чужой, непослушной, а ноги безнадёжно врастали в заходившую ходуном половицу.
Царь жадно рвал зубами мясо, громко чавкал, жирными пальцами размазывал по лицу струившийся со лба пот.
Он смутно вспоминал потом, как увели его в соседний терем, как под звуки скрипок плавно кружились пары, как белокурая девушка склонялась над ним, что-то шептала с задорным смешком. Он не видел её лица, но так славно было вдыхать тонкий девичий запах волос и чуть касаться пересохшими губами прохладного затылка!
Её звали Анной[104]. Анной Монс. Так сказал ему Борис Алексеевич. А какой-то швейцарец, весельчак и балагур, как будто, помнится, Франц Лефорт[105], что-то говорил долго о девушке, о царёвых очах, поразивших её. Однако Пётр после уже, дома, тщетно старался восстановить в памяти все, что было. И под конец решил, что не было ничего, кроме хмельного бреда.
– Мало ли какая чертовщина представится человеку после чары тройного боярского! – вздохнул он печально. – И девки-то никакой не бывало, а и Франц померещился.
Спросить же у Бориса Алексеевича о девушке он не решался. Было стыдно и почему-то страшно действительно убедиться, что белокурая девушка не существует.
Стойко выдержав упрёки прознавшей обо всём матери, Пётр вскоре же снова отправился тайком в Немецкую слободу.
Девушки он не видел. Из разговоров он узнал, что она с отцом уехала куда-то за Псков. Не пришёл также захворавший Лефорт.
Посещения слободы вошли постепенно в привычку царя. Он уже не робел, научился кое-как иноземным пляскам и хоть был по-медвежьи неуклюж и не раз оттаптывал тяжёлым сапогом пальцы на ногах женщин, однако же в охотницах до танцев с ним недостатка не ощущал.
Все девушки казались государю прекрасными. Он сравнивал их с русскими затворницами-боярышнями и невольно переносил все восхищение на иноземок.
– Ты погляди! – с оттенком грусти похлопывал он по колену Голицына. – Наши-то девки и жёлты, и молчаливы, и студены, словно бы плесень лесная, а те… – Его глаза мечтательно устремлялись в подволоку – Боже мой, сколь сладостен говор их и смех весёлый, и лики да очи лукавы, и дух благовонный!
Князь Борис строго слушал и неизменно отвечал:
– Пошлёт Бог срок, исполнится время, когда единым самодержцем всея Руси будешь ты, государь, – в те поры единым глаголом своим всю землю русскую перестроишь на лад слободы Немецкой! То, что батюшка твой, в Бозе почивающий государь Алексей Михайлович почал, ты Божьим благоволением завершишь, поведёшь Русь из тьмы к свету.
– Поведу! – убеждённо подтверждал Пётр и снова мечтательно умолкал.