– Да, да… – вздохнул тихонько Нил. – Но хорошо глаголет великий учитель наш авва Исаак Сириянин: «Преследуй сам себя – и враг твой прогнан будет приближением твоим. Умирись сам с собою – и умирится с тобою небо и земля. Потщись войти во внутреннюю клеть твою – и узришь клеть небесную, потому что и та и другая – одно и то же и, входя в одну, видишь обе. Лествица оного царствия внутри тебя, сокровенна в душе твоей. В себе самом погрузись от греха и найдешь восхождения, по которым в состоянии будешь восходить…»
Долго молчали, слушая нарядные трели зябликов, пересвистывание куличков по песчаным отмелям, пение скворчиков над келейками…
– А как, нововеров на Москве теперь не очень тревожат? – спросил Тучин Вассиаиа.
– Пока нет… – отвечал тот. – Но великий государь слабеет, верха все более в делах берут Василий с матерью да Иосиф Волоколамский, а у него первое дело – смирять жезлом: брат ли какой в церкви задремлет или кто не по его думает… Эти своего добьются…
– В испытаниях и отсеется чистое золото от грязи мирской… – проговорил задумчиво Тучин. – И будет золота немного – оттого и цена его так высока, что его немного. А-а, отец Павел!.. – вдруг светло улыбнулся он. – Сколько времени не видал я тебя…
К ним подошел Павел. Еще светлее был этот оборванный, в рубище инок, и чудны были его удивительные очи, не только видевшие свет небесный, но и излучавшие его. С ласково-детской улыбкой он обежал всех глазами и задержался на мгновение на разбитых лапотках Терентия. Он быстро сел на пригорок, разулся – у него лапти были совсем новые – и с низким поклоном протянул их Терентию.
– Прими Христа ради, братик… – ласково проговорил он. – Ишь, твои-то совсем расстроились…
– Да что ты, отец? – смутился Терентий. – Земля, погляди-ка, какая еще холодная!.. Как можно?
– Земля – мать наша: как же я буду матери бояться? – улыбнулся Павел. – Бери, бери, сотвори мне радость!..
Поколебавшись, Терентий принял лапти и, качая головой, подвесил к своей котомке.
– Ну, спасибо… Завтра с утра, на здоровье тебе, надену…
Павел быстро склонился перед ним в земном поклоне. Терентий, еще более смутившись, сделал было движение удержать его.
– Не замай, не замай, братик!.. – ласково проговорил Павел. – Я за то тебя благодарю, что я радости вечной чрез тебя причаститься сподобился…
Князь Василий смотрел на светлый лик инока: да ведь вот, вот есть же оно!.. На слегка косящих глазах его выступили слезы, и он, чтобы их скрыть, отвернулся к реке.
– Не скрывай, не скрывай, отец, благодати!.. – подметив его волнение, мягко сказал ему Павел. – То – дар Божий… Плачь и слезам твоим веселися: не всем даны оне…
Маленький колокол убогой колоколенки тоненьким голоском позвал всех к поздней обедне. К монастырю со всех сторон тянулись уже богомольцы, и дальние с котомочками и подожками, и окрестные крестьяне, серые, бедные люди в домашних сермягах и чистых, по случаю воскресенья, лапотках. Было известно, что сегодня служить будет сам старец Нил, и потому народ шел в церковь охотнее обыкновенного.
– Не пойдете ли помолиться с нами? – ласково спросил Нил Тучина и Терентия.
– Спасибо, отче… – так же ласково ответил маленький боярин. – Мы уж в свой нерукодельный храм пойдем…
– А я сегодня постоял бы… – сказал Терентий. – Давно уж не бывал я у обедни…
– Так ты иди… – одобрил Тучин. – А я тут подожду тебя.
В маленькой, бедной церковке из сосновых бревен, обвешанных местами янтарем душистой смолы, началась служба…
Нил в своем уединении временами шагал точно по вершинам веков, продумывая те думы, которые до него сотни и сотни лет думали люди и в африканских пустынях, и в солнечной Элладе, и в скитах Сирии, и на берегах Геннисаретского озера, намечая пути тем людям, которые будут жить после него века. В душе его торжественно звучали голоса веков и народов. В его душе была безбрежность мира. Но теперь, в эти умиленные минуты, он легко снизился до этой бедной церковки, до этой темной деревенской толпы, которая внимала ему, и, вкладывая всю душу в каждое слово свое, он искал и находил пути к этим лесным сердцам, затеплившимся вкруг него, подобно чистым лампадам: никто не умел так брать эти сердца в светлый полон, никто не поднимал их так просто, без всякого усилия горе, туда, откуда лился свет невечерний, свет незримый, свет тихой радости всему, что есть в жизни…
Строго и торжественно отвечал тихому старцу монастырский хор. В других монастырях держались пения демественного, то есть басами и тенорами, но у Кирилла Белозерского придерживались старинного, столпового – одними басами, пения, и глубокие, суровые голоса эти, подобные колоколам, как нельзя более шли ко всей этой бедной северной природе, к этой бедной церковке, к этой бедной крестьянской толпе, ищущей тихого пристанища в земных скорбях своих. Терентий чувствовал, как при умиленных возгласах тихого старца слезы выступают у него на глазах, – тут слез никто не стыдился, – текут по ввалившимся, обожженным в Новгороде щекам и теряются в клокатой бороденке. Не нужны были бродяжке ни образа, ни дым кадильный, ни малопонятные воздыхания хора, ни даже слова старца священника, но они ничему в нем не мешали, и много пострадавшая от людей душа его легко подымалась над землей и умиленно припадала к подножию светлого престола Того, Который только Один в мире и бесспорен…
Замешавшись в толпу, повесив голову, не молясь, стоял в церковке новый инок Вассиан и слушал мрачные напевы своей взбаламученной души. В обстановке храма, под молитвенное пение хора суровых голосов все в ней окрашивалось особенно ярко – и то, что раньше было смутно, теперь делалось понятно и углубленно. Самое тяжкое в жизни для него было то, что он ничего не знал наверное, что ни на чем не мог он успокоиться окончательно. Все, что знал он наверное, – это только то, что тесно ему в мире невыносимо, что люди точно душат его. Ну, есть среди них такие, как Нил, как Тучин, как Павел, как бродяжка простодушный Терентий, но они словно для того только и существуют, чтобы еще гаже виделись остальные. И единственная подлинная радость гадов этих давить, не давать им покоя, отравлять им всю жизнь. Раз своим присутствием смердящим отравили они всю вселенную, так чего же и жалеть их? «А Стеша?..» – нежно пропело в душе… Он тихонько потрогал ладанку ее, и вспомнился ему черный, сырой вечер, и запах соломы, и жаркий шепот ее… Кто знает, может быть, он все же нашел бы с ней счастье… Но не принимает сердце, что она была женой Андрея. Ему надо все, все, все, до последнего уголка души, а так, чужое, захватанное, нет!..
И он думал отравленные думы свои, а вокруг него, вздыхая, плача, тихо молились мужики в лапотках, бабы сморщенные, и, хотя не понимали они ничего из того, что свершалось у алтаря, были они все умилены и согреты тихим старцем и чувствовали себя хоть на время в надежном пристанище…
А тем временем пока в бедной церковке, в убогой ризе, над бедной толпой торжественно совершал богослужение тихий старец – старец-великан, старец-ребенок, – на опушке звенящего вешними песнями леса, на берегу тихо-светлой Шексны, припав к пахучей земле, лежал маленький боярин и, все забыв, привычно, доверчиво, сладостно исповедовал ей, Матери-Деве, грехи свои вольные и невольные, словом, делом и помышлением. И он ясно слышал ответы ее благословляющие и ласковые…
В беседе со старцем Нилом Вассиан не ошибся: Иосиф Волоколамский, поджигаемый Данилой Агнечем Ходилом – он брал в монастыре все большую и большую силу, – крепко нажимал на великого князя Василия, а тот вместе со стареющей, но такой же неуемной матерью наседал на усталого от жизни Ивана. Старику все более и более казалось, что, в самом деле, нечего искать каких-то там новых путей по жизни, что старые будут понадежнее. Ну хорошо, воспользуется он, например, вольнодумцами, чтобы скрутить попов, а потом те же вольнодумцы, справившись с попами, за него возьмутся. Владыка митрополит намедни сказывал, что лет сто назад такие же еретики в Болгарии были, богумилами прозывались, и они учили не повиноватися властителям своим, хулить богатых, отец духовных ненавидеть, мерзкими Богу мнить работающих царю и всякому рабу не веля работати господину своему… Раскачать все ничего не стоит, а потом?..
– Ну что же, сынок?.. – сказал как-то он сыну-наследнику. – Надо дерзким окорот дать, которые больше других голову подымают…
– Да кто же больше вреды делает, как не княгиня Елена да дьяк твой Федор Курицын? – сказал Василий.
Иван сурово нахмурился.
– Напролом идут только дураки!.. – сказал он сердито. – Елена мне все же сноха, и, пока я жив, я не дам тебе сводить с ней счеты. И дьяка Курицына не дам: он в делах государских понимает куды больше тебя, и таких советников отцовских тебе первому беречи бы надо. Что он за нововеров тянул, так это, может, потому, что это мне на руку было, а увидит поворот у меня, и сам повернет. Ты должен о деле государском думать, как лутче Руси порядок дать, а ты думаешь только, как бы нагадить тем, кто тебе не люб… Пошел!