Я нарочно выехал за несколько вёрст от ярмарки, чтобы полюбоваться с детства знакомым зрелищем: множество экипажей и пешеходов уже стремились навстречу иконе. Мы встретили её версты за две от заставы. Густые столбы жёлтой и сизой пыли быстро двигались между рядами придорожных ракит, сливаясь с таким же пыльным горизонтом.
Сначала выяснились из этого мутного облака отдельные группы и экипажи, опережавшие икону, они делались всё чаще и чаще, и наконец с глухим тяжёлым гулом повалила сплошная, как боевая рать, масса народа. Тарантас мой вместе с другими экипажами остановился у окольных ракиток, он невозможности прорезаться сквозь эту живую, быстро напиравшую стену. Все мы встали на ноги, чтобы лучше видеть движение процессии. Толпа, такая же сплошная, такая же однообразная, с тем же могучим шумом проносилась под нашими ногами, затопив далеко вперёд и назад, покуда глаз мог обнять, всё русло широкой дороги. Головы, головы, головы… И все обнажённые! Как волны океана, проплывали они мимо, уступая место новым и новым, и всё таким же. Трудно различить что-нибудь в этом переливании многих тысяч голов; в глазах рябит и мерцает; только и разглядишь, что облитые потом темно-красные лица в окладе белых рубах и белых повязок, да лес поднятых вверх длинных палок над походными сумками. Толпы шли чрезвычайно споро и споро, будто движимые не своею силою.
Так должны были двигаться ополчения первых крестоносцев, когда ещё не оскудела вера, восставившая Петра-Пустынника. Местами только прерывалось однообразие безмолвного, несколько грозного шествия, прерывалось именно там, где несли фонари, постоянно провожающие икону. Тесные, сбитые кучи народа, человек по шестидесяти каждая, поспешно несли на плечах своих длинные и тяжёлые носилки, посредине которых грузно качались украшенные крестами и жестяными архангелами стеклянные башни, сверкавшие внутри бледно-красным пламенем колыхающихся свечей. Гирлянды ярких ноготков обвивали когда-то посеребрённую крышу и колонны этих фонарей; на них же висели мотки, холсты, цветные ленты, кушаки и всякие другие домашние приношения богомольных баб. Тяжесть этих гигантских фонарей очень большая; толпа несущих постоянно сменяется и пополняется свежим народом, но всякий считает священною обязанностью пронести хоть несколько сажен на собственных плечах фонари Богородицы. Некоторые стараются хоть рукой прикоснуться до длинной дрожины, хоть вид принять, что он тоже несёт. От этого издали кажется, будто под каждым фонарём словно густой пчелиный рой висит. Шесть таких высоких, ярких, сверкающих огнём и солнцем фонарей величественно двигаются в некотором расстоянии друг от друга впереди иконы. За ними толпа делается ещё плотнее, ещё грознее. Походный киот иконы устроен наподобие башни, поддерживаемой носилками, но башня эта сразу отличается от фонарей богатством украшений и собранных пожертвований. Под эти носилки подступить можно только с бою, после отчаянных усилий и с большою опасностью. Многие идут под самою башнею между дрогами носилок, согнув спины; это значит пройти под иконою — средство, предпринимаемое с целью излечения разных болезней и вообще получения милости от чудотворной иконы. Вокруг разукрашенного киота качаются красные цеховые знамёна, церковные хоругви, идут священники в запылённых облачениях и хоры певчих. Было действительно что-то живое и царственное в этом образе Царицы Небесной, торжественно входившей в своё избранное жилище в сопровождении народа своего. Всё это быстро протекло мимо; толпа опять повалила однообразная и густая, как морской прибой; экипажи стали показываться чаще. Я велел повернуть тарантас лугом и поехал кратчайшею дорогою в Коренную, чтобы успеть встретить икону на гостиной площади, где уже давно ждали её официальные лица, архиерей и посетители ярмарки.
Однако я несколько ошибся в расчёте: дорога оказалась ничуть не ближе, и притом в некоторых местах совершенно загромождена. Когда я приехал к рядам, я заметил, что икона пришла и молебен начался. Всё огромное пространство конной площади, заставленное возами, лошадьми, стогами сена, было оживлено совершенно иным манером, чем бывает обыкновенно.
Оглушающая толкотня и гоготня тысячерукой и тысячеустой торговли заменились теперь совершенным безмолвием. Бабы, мужики, дети, — всё теперь стояло на возах, скирдах, балаганных крышах с обнажёнными головами, с лицами, напряжённо обращёнными в одну сторону, к одной точке. Немногие опоздавшие поспешно пробивались между телег и лошадей к гостиной площади. Я съехал с конной на улицу, которая тоже была до краёв наполнена народом, бежавшим и стоявшим. Площадь, на которой обыкновенно происходит торжественная встреча иконы, с одной стороны охватывается обширным амфитеатром гостиного ряда, а с другой принимает в себя лучами несколько улиц, из которых выливал теперь народ. Одна из улиц идёт прямо под гору к берегам реки Тускари, к монастырю. Площадь в настоящую минуту была словно до краёв залита тесною, пёстрою массою голов; но со всем тем народ прибывал из соседних улиц всё более и более; это можно было заметить по тяжёлому и беспокойному колыханию целой толпы. Длинные галереи и арки пестрели дамскими нарядами, военными мундирами, зонтиками, мускатерами. На крышах всех окружных лавок и домов стояли люди. Целые толпы взгромоздились на тюки товаров, на огромные пустые ящики около магазинов и тарантасов, верхи карет, телеги и брички. Перекладины, на которых висели выставленные для продажи колокола, были унизаны импровизированными всадниками, тщательно их оседлавшими. Словом, не было ни одного окна, ни одного уступа, на котором бы не прикрепился какой-нибудь ухитрившийся любопытный. Все стояли безмолвно, без шапок, устремив глаза на амвон посреди площади. Только там было несколько аршин свободного пространства. Архиерейская митра торжественно сияла жемчугами; золотыми искрами переливались на солнце священнические ризы и расшитые мундиры чиновников, резко отделяясь от пёстрого, но однообразного моря мужицких одежд, в котором они казались потонувшими. Хоругви и красные цеховые знамёна полукружием двинулись к амвону и тихо веяли на солнце. Фонари стояли в разных местах площади, опущенные пока не землю, но готовые опять предшествовать иконе в её шествии к монастырю. Архиерейский хор во всём составе пел у амвона; но, несмотря на всеобщее безмолвие, до краёв площади доносились только временно отрывочные взрывы его: то густой и грозный рёв басов, то последние певучие замирания вытягивающих дискантов.
Вот величественно повернулась сияющая жемчужная митра, на которую смотрят эти тысячи глаз; чёрная борода мелькнула под митрою, и над головами толпы поднялся чудотворный образ в драгоценном окладе. Тысячи рук взмахнули в воздухе, творя крест, тысячи обнажённых голов заколыхались в глубоких поклонах, и по площади пробежал дружный и мощный гул от шёпота молитв, произносимых тысячами уст. Ещё повернулась архиерейская митра, ещё раз поднялся образ над теснящеюся внизу толпою, и опять все стали креститься и кланяться, и опять дрогнул воздух от шёпота народной молитвы. На все четыре стороны перекрестил архиерей площадь и опустил икону. Среди глубочайшей тишины низкою, но могучею нотою октава архидиакона пронеслась до самых отдалённых концов площади; казалось, что она шла где-то глубоко, врезая землю и потрясая воздух, прямо, как рассекающий меч, и всё разрастаясь. Издали видна была на амвоне громадная плечистая фигура архидиакона. Он провозглашал многолетие так громко, что даже хор, подхвативший его возглас со всех своих сил, казался не громче этого богатырского соло. Вдруг всё разом пошатнулось и смешалось. Амвона и золотых одежд как не бывало; смурая, запылённая толпа потекла и через амвон, и через всю площадь вниз к монастырю; неведомо кем поднятые фонари быстро заколыхались впереди. Всё повалило к монастырю с неудержимым напором стихии. Колокола звонили что было мочи: звонил монастырь, звонила долговская церковь, соседняя с Коренной, но более всего звонили десятки больших и малых колоколов, привезённых к продаже; там целые рои ребятишек уцепились за каждый язык и трезвонили до беспамятства.
Кладезная церковь
Вид с горы Тускарь через золотые главы монастыря, приютившегося внизу, особенно свеж и хорош. Капризные извивы реки, опушаемые купами деревьев, сверкают то ближе, то дальше, змеёю пробегая просторные яркие луга. Густой лес зелёными террасами спускается к реке, свежий и кудрявый, несмотря на свои сотни лет. Он обложил весь берег вязами, ясенями, дубами, липами, закрыл овраги, холмы, лощины, и гигантскою шапкою повис над рекою. На полгоре, как раз поперёк, стоит монастырский дом с воротами посредине и надворотною церковью. Это фасовый корпус целого четырёхугольника, окружающего главный двор монастырский. Прежде здесь был не такой правильный корпус, не дикой модной краски, и церковь не была такой стройной: здесь была длинная и низкая каменная кишка с опустившимся боком, со множеством окошечек неправильной формы и разного калибра, с выступами и башенками, она была крыта старыми черепицами, разрисована всеми красками, какими разрисовываются крестьянские писанки к святому празднику, так что издали вид был какой-то мраморный. Помню маленькое глубокое окошечко, почти вровень с землёю; в него заглядывали с таинственным ужасом морщинистые физиономии баб, ожидая, что там явится или дух нечистый, или видение какое. Говорили, будто том живёт схимник, который ест в день одну просфору и пьёт немного воды из впадины деревянного распятия. Давным-давно я видел там бледное лицо с спутанными волосами и сухощавую руку, протянувшуюся за просфорой. У ворот постоянно сидел старый полинявший монах в грубой рясе и равнодушно качал свой кошелёк. Мы, дети, в неразумии своём, бывало, идём к нему под благословение, сняв шапки; мы считали каждого монаха за священника, и очень удивлялись, когда отец Зиновий отклонял наши руки и кланялся с какою-то особенно скучною улыбкою. На лестнице, ведущей во двор, было любимое пребывание нищенок. Тут видел я кликушу с нервным и слёзным лицом, рыдающую, с кровавыми белками; тут сидела бородатая баба-яга, нищенка с лапообразными зверскими руками, вся в седых бородавках; эта жалкая и бессердечная старуха, которой боялись даже прохожие, постоянно ворчала и ругалась; однако высохшая как индийский факир, коричневая маленькая старушонка с пустою морщинистою кожею, в которой как в мешке билось несколько косточек, стонала рядом с нею без всякого страха. Прежде тут было много теремов, высоких и узких, с крылечками и балкончиками, с точёными толстыми перилами, с тёмными таинственными закоулками, переходцами и чердачками. Бывало, сидят две дремотные чёрные фигуры в прямых высоких колпаках, с седыми бородами; ветхие замшившиеся старцы, ветераны и старожилы монастырские, побывавшие и в Соловках, и на Валааме, и в Киево-Печерской лавре. Они по безграмотности навсегда обречены остаться простыми монахами и служить другим, ибо и стены монастыря не допускают абсолютной демократии. Долго, как изваяния, сидят они в тени своего крылечка или у тесного окна, подпёршись рукою, и тихо беседуют. Архимандричьи покои — большие, с парадной лестницею; видны царские портреты, картины духовного содержания в золотых рамах, ярко окрашенные стены, лампадки. Туда снуют монахи; там у крыльца стоят без шапок несколько служек. Вот главная церковь посреди. Она также новая, большая, красивая, но далеко не то, что старая. Та стояла сотни лет, и когда её повалили, оказалось, что она простояла назло архитекторам совсем без фундамента.