— Еще возьмите, вот эти с кремом, должно быть, вкусные, — говорила она, искоса с любопытством поглядывая на печально улыбавшуюся даму. Сонечка конфузилась, зная, что у Глаши денег очень мало. Они вернулись в свое отделение; барышня скоро принесла им туда шоколад и пирожные. Шоколад, по словам Глаши, был «так себе, на воде», но пирожные свежие и довольно вкусные. Они мгновенно съели все и, по настоянию Глаши, заказали еще три.
— Мерси, страшно вкусно, но что это вы так кутите, Глаша? — спрашивала Сонечка, с наслаждением уплетая пирожное.
Муся смотрела на Глафиру Генриховну с той же улыбкой.
— Вот что, надо будет и для Вити захватить две трубочки, — не отвечая на вопрос, объявила Глаша, — хоть он нас и бросил. Что поделаешь, лаборатория.
— Вы знаете, друзья мои, не нравится мне ваш Витька, — сказала Муся. — Что-то с ним такое происходит… А что, не могу понять.
— Верно, — подтвердила Глаша. — Я тоже замечаю.
— И я замечаю, — сказала, вытирая губы, Сонечка: ей теперь казалось, будто она тоже замечала что-то неладное за Витей. — Что же вы думаете?
— У мальчиков это бывает, — заметила Глаша, — может, ничего такого и нет.
— Помимо всего прочего, — сказала Муся, — помимо всего прочего, ведь и ответственность за него падает теперь на меня.
— Ну вот, почему же на тебя? — в один голос опросили Глаша и Сонечка.
— Да вы сами знаете… У него никого нет. Мать умерла, отец в крепости, и еще теперь неизвестно, выйдет ли он оттуда живым…
Голос Муси вдруг дрогнул. Она вынула из сумки платок и приложила к глазам. Сонечка очень расстроилась. Глаша принялась утешать Мусю.
— Ничего страшного пока нет… И даже не пока, а вообще нет. Николая Петровича, наверное, скоро выпустят…
— Нет, боюсь, не выпустят, — сказала Муся. — Я чувствую…
— Да что ты несешь! Ерунду ты чувствуешь! Мало ли людей арестовывали, а потом выпускали. Это у нас у всех нервы расшатались за время революции.
— Ты думаешь? — сказала Муся. Она спрятала платок в сумку. — Я, напротив, все удивляюсь, как мало я переменилась за это время. Разве чуть лучше стала, — уже спокойно добавила она.
— А я не стала ни лучше, ни хуже, — подхватила Сонечка. — Совсем как была, так и осталась… Ведь в самом деле это странно! Такие важные события, а люди не переменились.
— Многие переменились, — сказала Глаша. Она чуть было не сослалась на Березина, но спохватилась вовремя. — Многие сильно переменились. Да вот и Витя, вы же сами говорите.
— В таком возрасте он и без всякой революции должен был перемениться за это время… Ты знаешь, — с улыбкой сказала Муся, обращаясь к Глафире Генриховне. — Сонечка, не слушай… Я уверена, что он недавно стал мужчиной. И знаешь, qui a déniaisé le jeune homme?[69] Догадайся.
— Понятия не имею.
— Je te le donne en mille[70], — почему-то по-французски продолжала Муся. — Вот догадайся.
— Да почем я могу знать? И, признаться, меня это не так интересует… Может быть, госпожа Фишер?
Муся была изумлена.
— Как ты догадалась?
— Вот тебе и «je te le donne en mille», — сказала, засмеявшись, Глафира Генриховна. — Что же тут удивительного?
— Не может быть!.. Вы ошибаетесь! — широко раскрыв глаза, говорила Сонечка.
— Я не ручаюсь, конечно, он мне не говорил, но почему-то я убеждена. Как странно: Витя и эта авантюристка, которую допрашивал его отец!
— Вполне возможно. Она тогда позвала Витю к себе, помнишь, он еще хвастал. А таким нравятся мальчишки… Только ведь теперь ее нет в Петербурге? Значит, не в ней сила.
— Уже я не знаю, в чем сила… Сонечка, перестань ахать… Вообще это не для тебя предназначалось.
— Но ведь Витя влюблен в тебя! — проговорилась Сонечка.
Муся засмеялась, совершенно забыв о том, что сама взяла с Сонечки клятву никому об этом не говорить.
— Значит, моих чар оказалось недостаточно.
Они заговорили о Клервилле. Муся просветлела, и разговор стал необыкновенно приятный, — так дружно и откровенно они никогда в жизни не разговаривали. Муся рассказала о своем романе с Вивианом, об их первом объяснении в ночь поездки на острова. Все сходились на том, что красивее и обаятельнее человека, чем Клервилль, нельзя себе представить. Затем Сонечка, набравшись храбрости, заговорила о своей любви, и Глаша не только не ругала Березина, но даже признала его большие достоинства. «Его личного charm’a[71] я никогда не отрицала, — оправдываясь перед Сонечкой, говорила она. — И притом большой талант, с этим кто же спорит?..» О себе Глаша ничего не рассказала, но дала понять, что и в ее жизни готовится очень важная перемена. Муся с улыбкой на нее смотрела, и по этой улыбке Глаша едва ли не впервые в жизни почувствовала, что все-таки Муся ее любит и что все-таки у нее не было до сих пор более близкого друга. Они неясно и восторженно говорили о своем будущем.
— Какая жалость, что ты после войны уедешь в Лондон, — чуть не со слезами говорила Сонечка, схватив Мусю за руки. — Нет, я не хочу, чтобы ты уезжала из Петербурга… Знаешь, пусть его назначат сюда послом!.. Или нет, не смейтесь, как это? Военным атташе…
— Вы обе к нам будете приезжать в Англию… С мужьями и надолго. Вивиан сказал мне, что у нас будет целый дом. Это в Англии, кажется, у всех.
— Ну, вот еще, — говорила задумчиво Сонечка, представляя себе, как она приедет в Лондон с Березиным. Глафира Генриховна улыбалась, думая приблизительно о том же: «Князь и княгиня Горенские…»
— Надо еще Вивиана спросить, может, ему не очень понравится такое обилие гостей.
— Что ты, он вас обеих искренно любит… Затем, подумайте, ведь хотя бы из-за папы и мамы я буду приезжать в Петербург мало, если один раз в год, скорее два раза… Нет, наша жизнь будет и дальше идти вместе…
Так они разговаривали долго. Высокая дама прошла без дела по кондитерской, поглядывая на их столик. Но им все не хотелось уходить. Наконец, Глафира Генриховна подозвала барышню и расплатилась.
— Как ты думаешь, на чай оставить? — тихо спросила она, когда барышня пошла за сдачей.
— Оставь, но скажи, что это для бедных.
Они встали. Сонечка не вытерпела и еще раз поцеловала Мусю, затем Глафиру Генриховну.
— Спасибо, Глашенька, милая, что вы нас сюда привели!.. Мне никогда в жизни не было так хорошо, как сегодня. Спасибо страшное! За все! — восторженно говорила она, точно Глаша и Муся сегодня разрешили ей любить Березина.
— А ведь, правда, было чудесно… Чаще бы… — сказала Муся, и осталось неясно: чаще бы сюда ходить или чаще бы так разговаривать.
— Я тоже очень рада… Мадмуазель, к вам, верно, иногда приходят… приходят неимущие… Разрешите вот это для них оставить. — Глаша очень покраснела, что с ней случалось редко. Прислуживавшая барышня тоже смутилась.
— Благодарю вас, — тихо сказала барышня.
Они поспешно вышли. Улица была совершенно пуста.
— Бедненькая, жалко их, — вздохнув, заметила Сонечка.
— Всех жалко.
— Как князь сказал? — озабоченно спросила Глафира Генриховна. — Он к обеду придет или после обеда? Если к обеду, надо бы кое-что прикупить.
— Не помню, как он сказал.
— Купим, так и быть, наудачу. Хлеба нет ни кусочка.
Они свернули на другую улицу, где, по словам Глаши, в лавке продавали колбасу и консервы.
— Супа сегодня не будет, так закуску подадим: колбасу, селедку и, может, найдем что-нибудь еще, — говорила Глаша, сразу погрузившись в хозяйственные соображения. Мусю и особенно Сонечку это немного покоробило после их разговора. Они шли некоторое время молча.
— Я о той женщине думаю, — сказала вдруг Муся. — Которая в него стреляла…
— Ах, какой ужас! — содрогаясь, откликнулась Сонечка. — Неужели ее казнят?.. И этот несчастный юноша! Боже, какой ужас!
— Я думаю… — сказала Глафира Генриховна и не докончила. С соседней улицы по мостовой быстрым шагом вышел большой отряд солдат. Впереди шли люди в кожаных куртках. Один из них окинул взглядом дам, которые так и похолодели. Страшны были не солдаты, а то, что шли они так быстро, как никогда не идут в городе войска. Лица у солдат были нахмуренные и злые.
Расставшись с дамами, Горенский по Мойке направился к Марсову полю. Он был взволнован своим разговором с Глафирой Генриховной и немного им недоволен: теперь он не имел права устраивать свои личные дела.
До назначенного свидания еще оставалось с полчаса. После душного кинематографа у князя болела голова. Он зашел в Летний Сад, где все было с детских лет так ему знакомо: памятник, ваза, статуи с отбитыми носами. Теперь вид запущенного сада вызывал в нем сладко-тоскливое настроение.
У Петровского дома князь остановился, снял соломенную шляпу и вытер голову платком. Почувствовав усталость, он подошел к скамейке, сел и задумался — о Глаше, о своих делах. «Отчего бы это я так устал?» — подумал Горенский, припоминая свой день. Утром было свиданье с офицерами, вновь завербованными для поездки на юг. Князь передал им деньги и сказал напутственное слово, которое они выслушали, по-видимому, без особого сочувствия. Выражение лиц офицеров, как казалось Горенскому, означало: «Да, теперь и ты говоришь хорошие слова, но надо было обо всем этом подумать раньше…» Князь знал, что он мог сказать в защиту своей прежней роли; знал и то, что можно было сказать против прежней позиции лагеря, к которому, очевидно, принадлежали офицеры. Тем не менее выражение их лиц было ему неприятно, и он несколько скомкал свое напутственное слово.