Отто Брозовский посмотрел на носилки, снял шапку и обвел взглядом шахтеров.
— У Иоганна есть сынишка, Петер…
Больше он ничего не сказал. Не мог. «Бедный Петер, ты еще не знаешь, что твой отец погиб! Но не пройдет и часа, ты узнаешь об этом. Узнаешь, когда мы принесем Ганнеса домой. Мертвого! Убитого! „Такова судьба горняка“, — скажут тебе. Не верь этому, Петер!»
— Убийца!
Он произнес это слово не громко, но оно прозвучало под темными сводами, как удар грома, и отозвалось в сердце каждого, кто стоял сейчас у носилок погибшего товарища.
Отто Брозовский сжал руку в кулак и поднял вверх. Он прощался со своим лучшим другом, горняком Иоганном Брахманом, коммунистом Иоганном Брахманом.
И вслед за ним подняли сжатые кулаки все шахтеры.
Много здесь собралось шахтеров. Они всё подходили и подходили. Кончилась смена. И первая клеть, поднявшаяся вверх, к дневному свету, увезла того, кто никогда уже больше не увидит солнца. Лязгнула решетка, прозвонил колокол, и каждый понимал сейчас лучше, чем утром, надпись, которая настойчиво била в глаза со стенки подъемной клети.
Когда вся смена вышла наверх, Отто Брозовский и Рихард Кюммель подняли носилки на плечи и пошли вперед, возглавляя молчаливое шествие горняков. Они спустились по лестнице, прошли через залитый солнцем двор и остановились перед правлением. Паппке, увидев эту безмолвную процессию, тихо закрыл окно и забился в глубь комнаты.
В воскресенье после похорон Отто Брозовский зашел в соседний дом.
В маленькой кухне за столом сидела бабушка Брахман и шила. Она латала коротенькие штанишки Петера. Глаза у нее покраснели и опухли. С тех пор как горняки принесли ей скорбную весть, она мало спала и много плакала.
Подняв голову, она приветствовала соседа:
— Как хорошо, что ты пришел.
Отто Брозовский положил руку ей на плечо. С того страшного дня старушка, казалось, стала еще меньше.
— Ну, бабушка, — ласково сказал он, — скоро весна.
Она покачала головой:
— Ах, Брозовский, для меня теперь нет весны. Как мне жить без Иоганна? Да и на что жить? При такой пенсии разве что с голоду не умрешь. — Старушка глубоко вздохнула. Слезы потекли по ее морщинистому лицу. — Мне все еще не верится, что на нас свалилось такое несчастье. — Она вытерла глаза. — А больше всего у меня за мальчишку сердце болит. Еще двух лет не прошло, как мать схоронили. А теперь…
— Да, тяжело, конечно… — Отто Брозовский подвинул стул, сел рядом с плачущей женщиной и ласково сказал: — Все, кто знал Ганнеса, горюют о нем. Все любили твоего сына. А я… ты ведь знаешь… я чувствую себя так, словно от меня отрезали половину.
Красные заплаканные глаза старушки Брахман с благодарностью взглянули на него.
— На похороны пришло много горняков, — сказала она. — Было прямо как на демонстрации.
Она вспомнила серьезные лица шахтеров, плотной толпой стоявших на болотистом кладбище перед вырытой могилой. Да, у ее сына было много друзей! Она вспомнила красные опущенные знамена и песню, которую пели рабочие. Хорошую, правдивую песню. Она дошла до самого ее сердца. Сначала она звучала мрачно и глухо, словно из недр рудника:
Вы жертвою пали в борьбе роковой…
Но затем песня поднималась ярко и бесстрашно, как огромное сияющее утреннее солнце:
Настанет пора, и проснется народ,
Великий, могучий, свободный.
Прощайте же, братья, вы честно прошли
Свой доблестный путь, благородный.
Рабочие несли красные знамена. Пламенея, они развевались на ветру. И старая мать уже не чувствовала себя одинокой. Она крепко прижала к себе маленького Петера и вместе со всеми подняла сжатый кулак в знак прощального привета. И Петер тоже поднял свой маленький худенький кулачок.
Это было всего неделю назад.
Старушка глубоко вздохнула.
— Уж больно мне Петера жаль. Как мы будем жить? Ему вот новые штанишки нужны, а у нас и на хлеб-то еле хватает. На нем все горит, ты только посмотри. — И она показала Отто штанишки, на которые ставила заплату. — Этакий дьяволенок!
Отто Брозовский улыбнулся и подошел к Петеру, который все это время смирно сидел за столом и рисовал на клочке бумаги знамена с серпом и молотом. Он взъерошил мальчугану вьющиеся волосы:
— У тебя уже карандаш накалился.
Петер поднял голову. Его круглое личико было бледно, а узкие серые глаза заплаканы.
— Как это — накалился?
— Да очень просто. Ты все рисуешь, вот карандашу и стало жарко.
— Так не бывает.
Петер снова принялся рисовать.
— Ого, да ты смекалистый парень, — сказал Отто Брозовский и взял Петера за подбородок. — Хочешь прокатиться со мной на мотоцикле, а? Погода чудесная, можно поудить. Ведь рыба меня уже всю зиму дожидается. Поедешь со мной?
Петер даже покраснел от радости. Он взглянул на бабушку.
— Ступай, — кивнула она. — Только шарф повяжи, а то на мотоцикле продует.
Они зашли к Брозовским и через сени вышли во двор. Петер заглянул в щелку хлева. В одной клети он увидел осла Луше, в другой — поросенка, а в третьей стояла коза, или, как говорили в Мансфельде, горняцкая корова.
По дороге Отто Брозовский еще раз зашел на кухню.
— Послушай, мать, — сказал он тихо, так, чтобы не услышал Петер. — Я возьму мальчугана с собой поудить рыбу. Он плохо выглядит, такой бледный, что смотреть больно.
Минна Брозовская, чистившая картошку, подняла голову и кивнула. Ее живые, темные глаза глядели сочувственно.
— Только смотри к обеду будь дома. И знаешь что? Приводи мальчугана с собой. А я схожу за бабушкой. Пообедаем ровно в час: ребята хотят пойти в кино.
Отто Брозовский улыбнулся жене, вышел из кухни и через двор направился к сараю.
В сарае было темно. Направо от двери находился крольчатник, а сзади, в углу, стояли велосипеды детей и мотоцикл. Отто еще раз проверил шины и посмотрел, достаточно ли бензина в баке. А Петер в это время просунул палец сквозь решетку крольчатника и достал оттуда листик.
— На, возьми, — поманил он кроликов, размахивая зеленым листочком.
Крольчиха вприпрыжку подбежала и схватила листок зубами. У нее были красные глаза и пушистая белая шкурка; звали крольчиху Снегурочка.
Отто Брозовский подкатил мотоцикл к двери и снял со стены две удочки.
— А куда мы поедем, господин Брозовский?
Отто Брозовский остановился и взглянул на Петера:
— Послушай, Петер, называй-ка меня лучше «дядей». Ведь твой отец был моим лучшим другом. — И он протянул Петеру руку.
Петер положил свою ручонку в широкую шершавую ладонь Отто Брозовского, такую же широкую и шершавую, как у его отца.
Потом мальчик влез на заднее сиденье мотоцикла, и они поехали.
Петер смотрел то налево, то направо. Мелькали дома и улицы Гербштедта, забавно подпрыгивая, проносились мимо редкие прохожие. Но никого из мальчишек Петер так и не встретил. Вот не повезло!
Теперь они ехали по окаймленной деревьями дороге. Промелькнули серые терриконы рудников «Пауль» и «Вицтум», остались позади поселки. В высокое, ясное небо стрелой взмывали жаворонки.
«До чего же большой наш Мансфельд!» — удивлялся Петер.
Они въехали в город.
— Эйслебен! — крикнул Брозовский Петеру.
Улицы здесь были шире и оживленнее и дома выше, чем в Гербштедте. На Рыночной площади церковь с многочисленными куполами, казалось, исчезала в бесконечной синеве неба.
За Эйслебеном мансфельдский округ кончался. Пейзаж без рудников, без медеплавильных заводов поразил Петера. Все вокруг было как в сказке, все манило и радовало его. Немного спустя слева от дороги сверкнуло озеро. Берега его поросли камышом. На узкой болотистой тропинке Отто и Петер сошли с мотоцикла и приготовили удочки. В прозрачной воде тихо плавали язи.
— Эй, рыбы, получайте-ка завтрак! — крикнул Отто Брозовский и щелкнул языком. — Вот увидишь, Петер, — прошептал он таинственно, — когда рыбы заметят, что я здесь, они так накинутся на приманку, что только знай тащи.
«Может быть, и мне посчастливится», — подумал Петер.
Они молча сидели рядом. Приятно пригревало солнце, и легкий ветерок рябил воду; еще не зеленевшие луга, казалось, были облиты золотом. Противоположный берег, окаймленный отлогими холмами, мягко вырисовывался на светлом фоне безоблачного неба. На мысу, глубоко врезавшемся в озеро, подобно суровому стражу, возвышался замок; окна его сверкали на солнце. По обе стороны тропинки шелестел и качался на ветру камыш. Пахло свежестью. Рыболовы долго молчали.
— А рыба совсем не клюет, — проговорил наконец Петер.
— Глупыш, сразу видно, что ты никогда не удил рыбу. Ведь рыбы еще должны проведать, что я здесь.
Вдруг поплавок дрогнул.