Один за другим откладывает исписанные пергаментные свитки летописец отец Власий. Немало повествований, хранившихся в богатой библиотеке митрополита Петра, перечитал он в поисках необходимых сведений. Описал отец Власий и Батыево нашествие, стеревшее Москву с лица земли, и то, как, «отдохнув» от великого разорения, Москва застроилась, накапливала силы.
И даже набег татарского царевича Дудени не сумел остановить её рост.
На отдельном свитке поведал летописец о княжении на Москве Данила Александровича, сына Александра Невского, с которого начинается история Москвы как самостоятельного княжества…
В писании минула весна, скоро и лету конец. Живёт отец Власий по-прежнему в Москве, на митрополичьем дворе. Мало спит, не ведает покоя. Торопит его митрополит Пётр, спешит, пока жив, увидеть Московскую летопись.
Однажды митрополит, поддерживаемый под руки дюжими монахами, спустился в подклеть, где трудился отец Власий, и, сев на лавку, потребовал себе первый свиток.
Отец Власий смиренно стоял у двери. Бескровные губы митрополита шевелились беззвучно. Но вот он поднял глаза, и гневен был его взор.
- Как смел ты, книжник и грамотей, мыслить, что пошла Москва от смертных людишек Кучковых. Москва, - митрополит пристукнул посохом, - ведёт свои лета от внука Ноя, Мосоха, сына Иафета, коий поселился с женой своей Квой у устья реки Яузы. От сих имён - Мос и Квы - и назван сей град - Москва. О сём и летопись должна повествовать.
САГИР-ХАН УВОЗИТ ВАСИЛИСКУ. В КОЛОМНЕ
После ухода Данилки дед прожил недолго. Похоронили его на погосте за деревней, и снова Гаврила с Василиской вдвоём. Гаврила и другие смерды то в поле, то на охоте, а Василиска дома, на хозяйстве. Так и мелькают день за днём.
Гаврилина деревня принадлежала рязанскому князю. Раз в год, поздней осенью, наезжал княжеский тиун, собирал оброк зерном да мехами, холстом да кожами и отбывал в Рязань.
Приезжал по первой пороше, а тут заявился нежданно-негаданно, ещё обмолотиться не успели, и потребовал оброк непредвиденный. Удивились смерды, зароптали. Княжеский тиун прикрикнул на них, а Гавриле пояснил, что нужно всё это князю Ивану Ярославичу, прикупает он сельцо новое у князя пронского.
Забрал тиун все, что бабы наткали за год, по клетям выгреб до последнего зерна, приговаривая: «Скоро новое будет», - а уезжая, пообещал вернуться к Покрову.
Пригорюнились бабы, а Гаврила сказал мужикам:
- Повадился волк овец таскать, не отстанет, пока всех не перережет. Мыслю я, свет велик, и надобно место сыскать, куда бы не дошёл тиун.
- У княжеского тиуна руки длинные, всё одно сыщет, - возразил молодой худощавый смерд Демьян.
- Не сыщет, в лес уйдём…
Недолго собирался Гаврила. Положил в торбу лепёшек, котелок, сунул за пояс топор, взял в руку рогатину и, поцеловав Василиску, раннею зарею отправился в дорогу.
Минула неделя, другая. Ждёт Василиска отца, выглядывает.
А погода заненастилась. Заволокло небо тучами, моросящий дождь нудно сыплет в затянутое бычьим пузырём оконце. Развезло дорогу.
Глухо шумит лес, обвисли до самой земли тяжёлые еловые лапы, и кап-кап - звонко отстукивает дробь по листьям берёз и осин. Попрятались от ненастья в чащобу звери и птицы, пережидают.
В один из таких дней возвращался в Орду московский баскак, одноглазый Сагир-хан. Чавкает под ногами грязь, лошади забрызгались по самое брюхо, Сагир-хан прикрыл глаз, и не поймёшь - спит он или не спит. Малахай из верблюжьей шерсти промок насквозь, дождь сечёт в неподвижное, словно высеченное из камня, безбородое лицо, стекает по покрытым салом и грязью щекам. Далеко по дороге растянулись конные воины, телеги, груженные поклажей. Много русского добра везёт в Орду Сагир-хан.
Вот он открыл глаз, всмотрелся вдаль. Ничего не видно, кроме моросящей пелены дождя. Сагир-хан буркнул что-то и шумно потянул носом воздух. Теперь он знал точно: неподалёку деревня - пахнет дымом.
- Мирза! - окликнул он ехавшего поодаль десятника.
Тот подскакал.
- Там, - Сагир-хан протянул руку вперёд, - деревня. Скачи, пусть урусские бабы шибко печи греют, блины пекут. - Он причмокнул, ощерился в улыбке.
Сагир-хан любил русские блины и жаркую избу. При случае он спал на полатях, и, когда угревался, ему снилась родная степь и кибитка, в которой много лет назад прошло его детство.
Мирза ударил коня и поскакал выполнять приказ. Следом, разбрасывая грязь, понёсся десяток его воинов.
А Василиска обед сварила, в избе прибрала и только было присела передохнуть, как слышит - кони заржали, забрехала собака.
- Кого это принесло в ненастье?
Она вскочила, разогналась к двери выглянуть, как в избу ввалился ордынец.
Василиска попятилась, от страха перехватило дух, а тот уже в избе хозяйничает, по полкам шарит, на девчонку не смотрит.
Василиска боком-боком к двери, а тут, на беду, ещё ордынец вошёл, старик одноглазый. Первый ордынец сразу же от полок отошёл, а второй сел на лавку, ноги вытянул, вода лужей на пол стекает, а сам Василиску одним глазом разглядывает. Потом что-то крикнул первому ордынцу. Тот подбежал к Василиске, заломил ей руки, поволок из избы. Василиска крик подняла, ордынцу руку укусила. А во дворе ещё ордынцы. Схватили они Василиску, связали и в клеть кинули. Упала Василиска в угол и залилась слезами.
Томительно долго тянулся день, настала ночь, никто не приходил в клеть к Василиске. Слышно ей, как переговариваются дозорные ордынцы, рядом в сарае хрумкают траву их кони.
Обо всём передумала Василиска, терялась в догадках: зачем её кинули сюда?
Пришло утро. Дождь перестал ещё с вечера, и первое солнце пробилось сквозь щель. Двор ожил, наполнился голосами. Речь ордынская непонятна Василиске. За стеной заревела корова, забила ногами.
- Зарезали… - испугалась Василиска. - Что теперь отцу скажу?
Потом ордынцы выводили из сарая лошадей. Василиска догадалась: «Уезжают!»
Она с трудом перевернулась с боку на бок. Связанные руки и ноги налились, болят. Загремел запор, и дверь со стуком открылась. Яркое солнце брызнуло в клеть. Василиска зажмурилась. Ввалились два ордынца, подняли Василиску, вынесли во двор, кинули на телегу. Горько закричала, запричитала Василиска. Теперь уж она знала, что увезут её в Орду и не видать ей никогда ни отца, ни тех берёзок, что стоят у избы…
К телеге подъехал Сагир-хан, поглядел на Василиску, ощерился в улыбке:
- Якши! Якши русский девка! Хорошо! - Приподнявшись на стременах, взмахнул плёткой, и отряд двинулся из деревни.
* * *
Весёлый возвращался домой Гаврила. Не напрасно ходил он, хорошее место сыскал. Поляна большая, ещё чуть вырубить и выжечь лес, хватит земли для деревни.
Кругом лес и в лесу озеро, в нём полно рыбы. А главное - туда ни рязанский князь, ни его бояре не достанут.
Под вечер вошёл Гаврила в Коломну. На пустынной, заросшей травой улице паслись козы, посреди колодец с замшелым срубом и тёмной от времени и сырости бадейкой.
Гаврила напился. Протоптанной вдоль частоколов тропинкой вышел на площадь, где по воскресным дням собиралось торжище. Запоздалые купцы, перекликаясь, закрывали лавки, вешали на двери пудовые замки. Гаврила подошёл к одной, ещё открытой лавке, долго разглядывал товары, приценивался и, наконец, облюбовав красную ленту, уплатил степенному купцу, подумал: «То-то обрадуется Василиска!»
Зазвонили от вечерни. В открытые церковные двери повалил коломенский люд. Мимо прошли две молодайки. Одна кинула на Гаврилу взгляд, что-то сказала другой. Обе захихикали. Гаврила поглядел вслед той, что побойчее. Та тоже оглянулась, приостановилась.
- Али узнал?
- Да приметил.
- А коли приметил, то приходи по свободе. Спросишь в слободе Авдотью, изба приметная, у калитки ракита.
Сказала и пошла, пересмеиваясь, а Гаврила в кружало направился. В полутёмной избе людно, едко прошибает лаптями, чесночным духом. От мисок валит пар. Гаврила подсел к столу, развязал кошель, вытащил две оставшиеся деньги, с сожалением покрутил, подозвал хозяина.
- Чего подать, щей али баранины с чесноком?
- Щей.
- Так тогда, может, и медку? Медок ядрёный, раз выпьешь, второй захочется.
Гаврила подумал, прикинул. Решительно махнул рукой:
- А, давай. За удачу выпью.
Из кружала Гаврила вышел ещё засветло. Постоял, посмотрел на отливающую маковку церкви Воскресения. Увидел проходившую мимо девку, вспомнил Авдотью, подумал: «А, пойду, может, у неё заночую».
В слободе спросил Авдотью, ему указали на полуразвалившуюся избёнку с покосившимся оконцем. У сорванной калитки росла ракита.