— Довольно, Ричард! Если не жалеешь меня, то хоть постыдись! — сказал отец с гневом и горечью. — А ты, Иоанн, готовься идти на штурм замка.
— Вот только надену доспехи, отец, — ответил принц Иоанн и медленно удалился с растерянным видом, не обещавшим, что он скоро будет готов.
Брат его засмеялся ему вслед и сказал своему оруженосцу:
— А ведь недурная выйдет шутка, Альберик, если мы успеем взять замок, прежде чем Иоанн сменит шелковые одежды на стальные.
Сказав это, он поспешно вышел, а король воскликнул с отцовской печалью:
— Каков! Столь же горяч, и даже чрезмерно, сколь брат его холоден. Но мужчине все же более подобает первое. Глостер! — продолжал он, обращаясь к прославленному вельможе. — Возьми с собой достаточно людей и следуй за принцем Ричардом, охраняй его и помогай ему. Если кто способен ему указывать, так только ты, увенчанный рыцарской славой. Увы! За какие грехи ниспослан мне столь жестокий семейный разлад?
— Будьте спокойны, ваше величество, — сказал лорд-канцлер, также находившийся при короле.
— Не говорите о спокойствии отцу, у которого сыновья враждуют между собой и если в чем-нибудь согласны, так только в неповиновении отцу.
Так говорил Генрих II, и не было на троне Англии монарха более мудрого и с более счастливой судьбой; однако жизнь его являет нам разительный пример того, насколько семейные раздоры способны омрачать самый блестящий удел, какой Небеса ниспосылают смертному; и сколь мало удовлетворенное честолюбие, власть и громкая слава в дни мира, как и в дни войны, способны лечить раны, наносимые семейными огорчениями.
Внезапная яростная атака, предпринятая Ричардом вместе с двумя десятками наскоро собранных воинов, удалась именно благодаря своей внезапности; взобравшись на стены замка по приставным лестницам, прежде чем их заметили осажденные, нападавшие выломали ворота изнутри и впустили в замок Глостера с большим отрядом тяжеловооруженной конницы. Гарнизон, застигнутый врасплох, посреди собственных распрей, растерялся и оказал лишь слабое сопротивление; весь он был бы обречен на смерть, а замок — на разграбление, если бы не вступил туда сам Генрих, который своей властью предотвратил бесчинства разнузданной солдатни.
Для тогдашних нравов и при столь тяжкой вине побежденных король поступил с похвальной умеренностью. Простых солдат он всего лишь разоружил и распустил по домам, снабдив каждого из них небольшой суммой денег на дорогу, чтобы нужда не вынудила их собираться в разбойничьи шайки. С офицерами он обошелся более сурово; большая часть их была заключена в темницы, чтобы там ожидать суда. Та же участь досталась и Дамиану де Лэси; поверив всем обвинениям, которые над ним тяготели, Генрих так разгневался, что решил сделать его наказание устрашающим примером для всех рыцарей, нарушивших присягу, и для всех подданных, изменивших ему. Темницей леди Эвелины Беренжер он назначил собственные ее покои, где ей прислуживали Роза и Алиса, но где она находилась под неусыпным надзором. Полагали, что владения ее будут объявлены собственностью короны; но во всяком случае часть их будет дарована Рэндалю де Лэси, отлично показавшему себя во время осады. Ей же самой, очевидно, предстояло заточение в каком-либо отдаленном французском монастыре, чтобы на досуге раскаяться в своих безрассудных поступках.
Отца Альдрованда предоставили монастырским законам; долгий опыт научил Генриха остерегаться нарушать привилегии Церкви; хотя впервые увидев священника в заржавленной кольчуге, надетой поверх сутаны, король с трудом поборол в себе желание повесить его на стене замка, чтобы он оттуда проповедовал воронам.
С Уилкином Флэммоком король долго совещался, в особенности насчет мануфактур и торговли; по этой части фламандец с его здравым суждением, пусть и грубовато высказанным, вполне годился в советники мудрому королю.
— Твои намерения мы не позабыли, добрый человек, — сказал ему король, — хотя их и опередила безудержная отвага моего сына Ричарда, стоившая жизни нескольким горемыкам. Ведь Ричард любит напоить свой меч кровью. Но ты и соотечественники твои вернутся к вашим сукновальням и получат полное прощение прежних грехов, лишь бы впредь не мешались в дела, где пахнет государственной изменой.
— А как же быть с нашими обязательствами, государь? — спросил Флэммок. — Вашему Величеству известно, что мы — вассалы владельцев этого замка и обязаны сопровождать их в бою.
— Так более не будет, — сказал Генрих. — Я намерен основать здесь колонию фламандцев, и ты, Флэммок, будешь у них мэром; чтобы под предлогом вассальной зависимости не оказался снова вовлечен в измену.
— В измену ли, государь? — сказал Флэммок, который очень хотел, хотя едва осмеливался, замолвить слово за леди Эвелину. — Если бы Ваше Величество доподлинно знали, сколько разных нитей вплелось в эту ткань…
— Помолчи и знай свой ткацкий станок! — сказал Генрих. — Если мы соизволили говорить с тобой о твоем ремесле, не воображай, что и далее можешь нам докучать.
Получив этот суровый отпор, фламандец молча удалился, и судьба несчастных узников осталась никому не ведомой, кроме короля. А король избрал своей резиденцией замок Печальный Дозор. Оттуда удобно было посылать воинов, чтобы гасить еще тлевший кое-где мятеж; и так деятелен оказался при этом Рэндаль де Лэси, что с каждым днем все более входил в милость к королю и был награжден немалой частью владений Беренжеров и Лэси, которые король, как видно, считал конфискованными. Это возвышение Рэндаля, по мнению многих, не сулило ничего доброго младшему де Лэси и несчастной Эвелине.
А клятва? Клятва? Небу дал я клятву!
Так неужель мне душу погубить?
Нет, нет, за всю Венецию… [28]
Венецианский купец
Конец предыдущей главы содержит известия, которыми менестрель встретил своего несчастного господина Хьюго де Лэси; без тех подробностей, какие нам удалось включить в наше повествование, он сообщил ему лишь главное и самое ужасное: его невеста и любимый родственник, облеченный полным его доверием, опозорили его; они подняли знамя восстания против законного государя, а когда их дерзкая попытка окончилась неудачей, подвергли жизнь, по крайней мере одного из них, неминуемой опасности, а судьбу всего дома де Лэси поставили на край гибели, от которой спасти может лишь чудо.
Сообщая все это, Видаль наблюдал за господином с тем неослабным вниманием, с каким хирург следит за движениями своего скальпеля. Черты коннетабля выражали глубокое горе, однако без униженности и угнетенности, какие ему обычно сопутствуют. Они выражали и гнев и стыд, но и эти чувства были у него благородны; он сокрушался о том, что его невеста и племянник презрели честь, верность и добродетель; но не о собственном позоре и не о тех утратах, какие навлекло на него их преступление.
Менестрель настолько был поражен переменой, которая произошла в коннетабле вслед за первыми минутами отчаяния, что, отступив немного назад и глядя на него с изумлением и восхищением, воскликнул:
— Мы слыхали в Палестине о святых мучениках, но это способно затмить их!
— Тут нечему так уж дивиться, мой друг, — терпеливо ответил коннетабль. — Ведь нас пронзает или оглушает лишь первый удар копья или булавы, а следующие ощущаются уже менее сильно.
— Но подумайте, милорд, — сказал Видаль. — Утрачено все: любовь, владения, высокая должность, громкая слава. Вчера — первый среди знати, сегодня — лишь бедный паломник!
— Уж не забавляешься ли ты моим несчастьем? — сурово спросил Хьюго. — Впрочем, над ним, конечно, уже потешаются за моей спиной. Так знай же, менестрель, а если хочешь, сложи про это песню: Хьюго де Лэси, утратив все, что вез с собою в Палестину, и все, что оставил на родине, остается господином своего духа; и бедствия способны сломить его не более, чем ветер, обрывающий с дуба листву, способен вырвать его с корнем.
— Клянусь могилой отца! — воскликнул менестрель восхищенно. — Благородство этого человека обезоруживает меня! — Быстро подойдя к коннетаблю, он преклонил колено и взял его руку жестом более вольным, чем обычно дозволялось с людьми такого ранга, как де Лэси. — Пожимая эту благородную руку, — начал Видаль, — я отказываюсь…
Но прежде чем он произнес еще хотя бы слово, Хьюго де Лэси, должно быть, чувствуя, что подобная вольность оскорбляет его в бедственном его положении, отнял свою руку и, сурово нахмурившись, велел менестрелю встать и не забывать, что несчастья еще не делают де Лэси предметом для шутовских представлений.
Получив такой отпор, Рено Видаль встал.
— Я позабыл, — сказал он, — расстояние между странствующим музыкантом из Арморики и знатным норманнским бароном. Я думал, что общая глубина скорби и общий порыв радости уничтожают, хотя бы на мгновение, искусственные преграды, разделяющие людей. Что ж! Пусть все так и будет! Живите в границах вашего ранга, милорд, как жили до сих пор в ваших башнях, окруженных рвами: и пусть не потревожит вас сочувствие ничтожных людей вроде меня. Мне остается выполнить свой долг.