Король взялся за письмо Гольца и снова раздумчиво прочел его еще раз:
«Только вы, ваше величество, только ваше письмо может удержать царя от того, чтобы не натворить непоправимых ошибок».
И, сев за стол, король начал письмо императору Петру Третьему:
«Вам самим ехать в Данию на эту войну ни в коем случае не следует! — писал он. — Подыщите способного генерала. Вы не можете всюду сами совать свой нос! Я серьезно настаиваю на том, чтобы ваше величество поскорей короновались — такие церемонии очень импонируют народу. Я уже ведь писал вам — я не верю русским. Всякая другая нация благодарила бы бога, пославшего им такого государя, с такими исключительными качествами… Разве русские понимают свое счастье? Как вы не боитесь выехать из вашей страны, оставить ее? Разве не может случиться, что чье-нибудь задетое оскорбленное самолюбие соберет кучку недовольных, а там возникнет и серьезный заговор? В чью же пользу? — спросите вы. Это ясно! Конечно, только в пользу брауншвейгского принца Ивана, который сидит в Шлиссельбурге… Да вы представьте себе только, ваше величество, что во время вашего отсутствия из России какая-нибудь горячая, но пустая голова составит заговор, найдутся на это и чужие деньги — и вытащит Иоанна Антоновича из тюрьмы? Разве вашему величеству тогда не придется прерывать самые удачные, самые важные военные операции, чтобы броситься домой, тушить пожар? О, меня просто охватывает дрожь от этой мысли! Я бы всю жизнь упрекал бы сам себя, если бы не написал так откровенно всего этого вашему величеству… Поймите меня правильно, почему я пишу так! — продолжал Фридрих. — Я ведь душой и телом заинтересован в сохранении вашей жизни… Да как же мне и не посылать тысячи благодарностей тому, кто один во всей Европе протянул мне руку помощи в моем несчастье в то время, как союзники мне изменили, тому, кто заключает со мной такой благородный и великодушный мир…»
Фридрих бородкой пера почесал клювастый нос. Посмотрел в окно. Весна! И какая счастливая весна! Сегодня можно будет немного помузицировать — где же моя флейта! Давненько я не играл! О, не до музыки было…
И перед королем пронесся снова невыносимо жаркий августовский день. Кунесдорф. Топот кавалерии Зейдлица, идущей в атаку… Вот она вся с маху валится в овраг. Русские гаубицы громят прусские ряды в кровавое месиво, в кашу из мяса, костей, внутренностей, среди которых еще блестит чей-то медный кивер… Стальная стена русских. И он сам, прусский король, подпрыгивающий от страха на месте, истошно вопящий:
— Притвиц! Ротмистр Притвиц! Спасай, спасай твоего короля!
«Нет, — думал король. — Больше производить таких рискованных опытов нельзя! Пруссия теперь — это человек израненный, ослабленный от потери крови, всего более нуждающийся в лечении… В бережливой заботе. Такой человек отдохнет и снова станет сильным. Пруссии нужен бальзам мира… Политика должна быть мирной. Никаких войн! Тем более что ты теперь свободен и с русским царем можно делать что угодно… Но, допустим даже, если этого дурака и сбросят с трона, кто же его заменит? Только юродивый Иванушка из Щлиссельбурга, в своей тюрьме не видевший за всю жизнь человеческого лица… Или…. Она? О, какая бы то была удача!
А может… Может быть, и Фике — на троне! Вот это мог бы быть мастерский ход моей политики! Моей прозорливости! Гениально! О, она — она имеет шансы… Она умна! Она ведет себя, словно кружево вяжет… Ха, недаром везде говорят, что Фике — моя дочь… О молодость, молодость, где ты? Стихи!… Луна! Любовь! Ну и все, что было когда-то… Иоганна была тоже молода. Все это в прошлом. Или в будущем? А теперь прежде всего надо полностью использовать царя Петра…»
И 24 апреля граф Воронов и прусский посланник кавалер барон Гольц подписали договор о мире между Пруссией и Россией.
«Для того, чтобы доказать всему свету явное и несокрушимое доказательство бескорыстия своего, равно доказать и то, что его действия проистекают из полного его миролюбия, император всероссийский сим обещается и обязывается формально и торжественно — возвратить его королевскому величеству все области, города, места, крепости, земли, его королевскому величеству принадлежащие, кои в течение сей войны российским оружием были заняты. И выполнить это в срок два месяца, причем император всероссийский признает все возвращенное справедливо а законно прусскому королю принадлежащим…»
Мир!
В честь этого акта, как водилось тогда, была выбита медаль с изображением богини мудрости — Минервы, с надписью по-латыни:
«МИНЕРВЕ — МИРОТВОРИТЕЛЬНИЦЕ»
Ретирада русских войск из завоеванной почти Пруссии теперь разворачивалась в размерах и в темпах куда более значительных, чем даже при покойном фельдмаршале Апраксине.
Побежденный Фридрих торжествовал победу!
Об измене отечеству своего царя-самодержца заговорили теперь не только солдаты — заговорила вся Россия.
— Пруссаки уже в Опочке! — говорил Петербург. — Царь пустил пруссаков в Россию!
— Петр продал пруссакам русских солдат! Академик Михайло Васильевич Ломоносов кипел негодованием:
О стыд, о странный поворот!
Видал ли кто из в свет рожденных,
Чтоб победителей народ
Отдался в руки побежденных?
И вставал по всей стране гнев, гнев глубокий, народный, до времени тайно таимый, затяжной, словно низовой лесной пожар.
Петр Третий сам не понимал, что творил. И на хитрые упреждения короля Прусского о возможном восстании он отвечал так:
«Что же касается русских и того, что русские будто бы меня не любят, то я скажу, что они давно бы навредили мне, если бы это было так. Ведь меня охраняет только господь бог, я всегда хожу один по улицам — это вам подтвердит ваш Гольц. О, кто знает, как обращаться с русскими, кто знает, как подойти к ним, тот от них всегда безопасен!»
В мае, при большом стечении народа, с Адмиралтейской верфи были торжественно спущены два новых 74-пушечных корабля русского военного флота:
«Король Фридрих» и «Принц Жорж».
Зимний дворец в апреле еще не был окончательно отделан, хотя работы шли день и ночь, почему празднование заключения мира пришлось отложить до мая, когда наконец был готов ряд огромных зал с видом на Неву.
Празднование мира началось 10 мая… Утром в Казанском соборе отслужили обедню, потом молебен. Был парад войскам на Марсовом поле, грохотали пушки с верков Петропавловской крепости, на зеркально-синей Неве стояли корабли, галеры, яхты, трепетали разноцветные флаги… На площади против дворца народу было выставлено угощение — бочки с пивом и вином, жареные быки… Народ толпился, однако особого веселья не обнаруживал… Крестьяне в армяках, в валяных шляпах, горожане в немецком платье смотрели в цельные стекла нового Зимнего дворца, где на раскрытых балконах мелькали цветные кафтаны, платья, откуда неслась музыка…
А когда с крыши дворца на ту сторону Невы в Петропавловскую крепость сигналили флагом, крепость отвечала громовым дымным салютом на каждый тост за царским столом….
Всех веселей, всех пьяней был сам император Петр Третий. Бледный, в синем прусском мундире, с блуждающим взором, он вдруг во полупире поднялся, вытянулся во фрунт и, обратясь к портрету короля Прусского, висевшему как всегда напротив его кресла, поднял хрустальный бокал и возгласил здравицу:
— Королю Прусскому, моему повелителю, гению и надежде человечества — ура!
— Ура! — подхватила пышная пьяная застольщина. — Виват! Ура!
Люди кричали, пряча взгляды, не глядя друг на друга, никто протестовать не смел. Крепостные пушки из-за реки били так, что все стекла дрожали!
Барон Гольц с надменной улыбкой осмотрел залу и вдруг увидел: сидевшая в отдалении от супруга императрица Екатерина при тосте одна не встала с места. Она опустила глаза на скатерть, мяла в руке розовый цветок. Не подняла бокала.
Перегнувшись через спинку высокого кресла, Гудович зашептал в ухо царю:
— Она, она-то не пьет!
Петр пошарил вокруг бешеными глазами, увидал жену. В скромном, полутраурном платье Фике сидела неподвижно, словно мраморная статуя.
В зале наступило молчание… Все пышные персоны, все дамы, вся придворная челядь обратили свои взоры на этот разыгрывающейся между мужем и женой молчаливый, тихий, но смертельный бой: бой за трон.
— Почему же вы не пьете здоровье его величества? — по-французски завизжал Петр, не выдержав первый молчания. — Как вы смеете не пить?
Екатерина не отвечала. Опустив голову, скорбная, подавленная, она казалась печальной матерью, тоскующей о потерянных детях… Перед пьяной застольщиной встал образ покойной царицы Елизаветы Петровны.
Ответа не было.
— Дура! — закричал тогда император по-русски и так, что его истошный визг зазвенел под розовым плафоном потолка. — Дура! Я вам покажу, что значит быть верным!