У нас-то этого еще мужики не знают — темнота! Вот уж видать — господский дом левашовский встал на горке, за парком. Сквозь липы да березы от вечернего солнца горят его окна… Маковки берез тоже горят и крест на колокольне церковной. На войне — пушки, гром, крики…
А тут тишина. Поля всходят зеленями, березки гнутся, ветками длинными качают, словно здороваются.
Спустился Куроптев с горки, под горкой деревня — тут же темно, сыро… От стада пыль еще стоит. Идет Куроптев деревней, ровно пляшет, ребятишки по сторонкам бегут, дивуются: что за человек?
Постучал Куроптев в окошко родной избы, отодвинулось оно. Старушка смотрит оттуда в повойнике, беззубым ртом шевелит, жует:
— Чего тебе, служивый?
— Мамушка, родная!
Вытянулся Куроптев во фрунт, шляпу снял, одна нога только у него ровно у петуха — подшиблена.
Стоит бодро.
— Унтер-офицер Куроптев Феофан представляется матери родной по случаю прибытия домой со славной войны.
Честь имею явиться с царской службы. Вот он я!
— Фимушка, чадушко рожоное… Болезный мой! Да что ж это у тебя ножка-то? Об одной ноге ты, что ли? Ай-ай-ай!
Спешит старая из избы, ноги подкашиваются, слезы льются, сынка обымает, целует…
— Ах ты несчастный какой… Господи-батюшка!
— Никак нет, счастливый я, матушка, — голову-то домой принес… А сколько там нашего брата полегло… Не счесть. А батюшка где? Сказал да примолк.
Втихую облилась слезами старая, рукой глаза прикрыла, на церкву машет.
— Там, давно там, родимый… Отмучился… На погосте лежит. А вон брат Зиновей с поля идет… Да и Ульянушка, твоя женка-то, с барщины с бабами бежит…
Чего и было! Жена с радости о землю грянулась, заголосила. Соседи сбежались — руками машут, дивятся… Староста пришел, Селиверст Семенович. Сидели в избе, и за полночь рассказывал Куроптев про свои походы. И как под Гросс-Егерсдорфом свое геройство доказывал, и как под Цорндорфом пострадал…
Рассказывает Куроптев, рукой поводит, а в темной избе уж на полу убитые товарищи лежат, всем чудится, кровушка их течет, раненые стонут и поперек всей избы едет на гнедом Жеребце фельдмаршал Апраксин толстющий, весь в регалиях, брылья распустил. И вот теперь после таких-то побед, после Кунерсдорфа пришлось солдатушкам идти в ретираду… А все измена! Да, измена! Дворяне солдатскую кровь пруссакам продали за свое веселое житье.
Слушал народ Куроптева невесело, а брат Зиновей, тот поднял голову, глазами сверкнул:
— Да и у нас в деревне почитай все то же! Не лучше… И нас баре немцам продали…
И стал втихую, шепотом рассказывать… Царь-то новый дворян от службы освободил, свободу им дал. Ну они и рады — мы-де свободны. А вы, мужики, нету! Вы-де нас кормить должны. Старый-то наш барин, Василий Акинфиевич, дай ему господи царство небесное, с год уж как померши. Молодой барин со службы сразу после Указу в деревню вернулся, стал жить да поживать. Говорит — тут как все налажу, в Москву перееду… В Москву он, барин, жить поедет, а вы-де, мужики, меня кормить будете… В Мo-оскву! Барин-то молодой, Акинфий Васильевич, старосту нашего Селиверста Семеныча уволил, да, уволил…
— Уволил он меня, — сказал и Селиверст Семенович и кашлянул. — Это точно. Правильно…
И почесал в бороде.
— А теперь у нас новый приказчик… Господин Хаузен… Пленный из пруссаков. Не ты ли, братец, его на нашу голову и в плен-то забрал? Был у нас рыжий кобель, на цепи что сидел, — помнишь? Так пруссак этот куда лютее. За один месяц все недоимки за три годах с мужиков собрал… У мужиков все чуланы, все чердаки, все погреба обыскал… Душу вытряс… У мужиков, говорит, после царского Указа ничего своего нету. Все барское. И сами вы, мужики, тоже барские… Рабы одно слово… Ну, баре и рады… Продали нас бояре пруссакам…
Низко свесил Зиновей свою голову, сидит, замолчал. А Феофан свесил еще ниже. Ин, сколько он ни воевал, сколько своей крови ни лил — вон оно как дело-то обернулось. Пруссака он перед собой штыком колол, а он вон на поди — сзаду заскочил да его самого в Левашовке встречает. Измена на фронте, измена в деревне… Нету тут тишины… Так чего делать?
Глянули — а уж в окошке светает… С зарей подыматься на барщину. А пока что пошел он с Ульяной спать на сеновал…
Наутро, почистив пуговицы на кафтане, подтянув пояс, заковылял Куроптев на барский двор. Утро свежее, легкое. Дом стоит барский широкий, низкий, перед домом цветки цветут. Долго ждал Куроптев, уходил, ворочался… Наконец пришел — уж на балконе сидит барин — в пестром халате, в малиновой ермолке. С трубкой. Чай он кушает. Барыня за самоваром, в чепчику белом, кругом ребят насыпано… Учитель с ними молодой. Дворовой доложил, привели Куроптева под балкон. Барин с балкона перегнулся боком, смотрит.
— Ты кто таков, герой? — спрашивает барин, а сам кусок пирога в рот запихивает… — А? Ммм… А! Куроптев Феофан! Помню, помню что-то… В каком полку служил? В Архангелогородском? Так, так… Ну что ж…. Теперь войны нету, так ты работать должен. Человек без работы — злодей… Отчаянной жизни человек… Эй, там! Дуняшка, поднеси герою рюмку водки! Заслужил, заслужил! Герой! А мне, Лизонька, отрежь еще пирожка… Хорош! Хвалю!
— Покорнейше благодарю! — отвечает Куроптев, усы поправляет. — Только вот на одной-то ноге мне стоять неспособно… Ежели как я в порядке дисциплины работать должен, так на какую ты меня, батюшка-барин, поставишь?
— Ну, уж этого — про работу — я и не знаю… Теперь у нас Густав Адамыч все ведает… Мы-то сами в Москву скоро уедем. Там скоро состоится, — барин поднял вверх глаза, указательный палец в небо и многозначительно вздохнул, — священное коронование их императорских величеств… Так-то, брат… Так ты уж к управляющему обращайся… Вот он идёт… Густав Адамыч… Херр Хаузен! Битте!
Шагает немец в черном кафтане, словно аршин проглотил, в буклях пудреных, в руке трость держит… Ну точь-точь таких Куроптев в полон десятками брал… «Эх, мать честная!» — думает Куроптев.
— Шесть имей явиться! — сказал господин Хаузен.
А сам на Куроптева, на его треуголку медведем смотрит.
— Так вот, Густав Адамыч! — говорит хозяин, а сам опять к Лизоньке нагнулся, пирожка еще просит — уж больно хорош… В Москве таких уж не поешь, в деревне все свое…
— И в Москву мужики все одно будут нам из деревни припас доставлять, — говорит Лизонька и пухлым кулачком подперла алую щечку. — Чего уж!
— Разве что… мм… Вот, Густав Адамыч, пришел с войны наш мужик… — говорит барин и салфеткой трет красные губы луковкой, все в масле. — Был мужик, а теперь герой… Ногу только потерял. Ну, что с ним делать?
— Под Цорндорфом-деревней, — пояснил Куроптев, как военный военному.
— Ну, я не зналь! — сказал Густав Адамыч. — Меня, слав бог, Гросс-Егерсдорф плен веяли. Я капраль. Я командую в деревне… У русски мужик я начальник… Ха-ха!
И барин тоже засмеялся:
— Ха-ха-ха! Вот действительно случай… Ты его, Куроптев, бил, а он тобой начальствовать будет… Ха-ха! Превратность Фортуны… Лизонька, дай-кась…
— Да ты что, господь с тобой! Чать, седьмой кусочек скушал…
— Ну ладно, ладно. Я-то думал — всего шесть. Уж не надо. Так вот, Густав Адамыч, куда ж его ты определишь на работу?
И Куроптев был поставлен сторожем на барские огороды. Ночью в шалаше караулить… День-деньской в работе помогать, что сможет… По способности. Работает Куроптев и видит, и слышит, как Густав Адамыч людей обижает…
— Эй, русски свинья! Пофорачифайся жифей! Лениф работник! Шорт такой! Жифей!
Барину что — сел в коляску да и укатил с барыней, с ребятами в Москву… Только и делов… Отступился от своих мужиков барин, делай приказчик с ними хоть што хошь… Ну, тот и лютует, старается, работает и на барина, и на себя, чтобы деньгу сколотить да домой уехать…
Стал Феофан думу думать, на огороде сидючи. А как падет ночь, слышен шорох… Не воры то, а Зиновей-брат к нему идет. И другие мужики приходят… Говорят. И сколько ни слушай — все одно везде. Всюду немцы орудуют… В Туле городничий из пруссаков поставлен. В Москве, в Петербурге — полицмейстер… А в Питере-то и сам царь такой, что из пруссаков пруссак. Дворян освободил, мужиков им в рабы отдал… У монастырей на себя все земли отбирает… Попов заставляет бороды брить да в немецком платье поповском ходить… По городам немцы уж полками командуют… А что делать? Феофан-то правильно говорит, что взять бы их в топоры, и боле ничего…
Прошел праздник Ивана Купалы, отгорели огни купальные, ночи июньские темней стали, остатные соловьи досвистывают по рощам… А как приказчик девку Анютку на гумне испортил, да после ее же и высечь приказал, чтоб не плакала, — поднялись мужики. Босиком, как тени, неслышно, собрались они в Левашовке, толпой стали подыматься в горку, к барскому дому… У каждого за поясом топор…