и не может присутствовать на церемонии. Вот его шпага.
О’Хара протянул её Рошамбо, но тот кивнул на Вашингтона. Однако Вашингтон тоже не принял шпагу, указав подбородком на генерала Линкольна, пленённого под Чарлстоном. Ирландец покраснел, но всё же отдал шпагу ему.
Дойдя до конца строя, британские солдаты бросали мушкеты на землю — с силой, стараясь разбить. О’Хара поскакал туда, чтобы запретить им это делать. Отряд, успевший переправиться в Глостер, сдался Лозену.
На поляне поставили большой шатёр, чтобы отпраздновать победу пиром. Французские офицеры — весёлые, говорливые, хохочущие и перебивающие друг друга — то и дело подходили к англичанам, оцепенело сидевшим за столом, предлагая тосты за храбрых британских воинов и выражая им своё сочувствие. Лафайет сидел рядом с Вашингтоном, Гамильтоном и Лоуренсом; ему было слегка неловко за своих соотечественников. Он смотрел на страдающее лицо О’Хары, вновь заменявшего Корнуоллиса. Перехватив его взгляд, ирландец сделал над собой усилие и изобразил подобие улыбки, обратившись к французам.
— Я рад, — сказал он достаточно громко, — что американцы пленили нас не в одиночку.
— Генерал О’Хара не любит повторений, — тотчас отозвался Лафайет.
Он не смог сдержаться. Пусть вспомнит Саратогу — там О’Хара был пленён в первый раз, вместе с Бургойном, одними лишь американцами!
Нет, он не позволит выставлять защитников своей второй родины людьми низшего сорта! Они и так уже вынесли немало унижений, пошли на множество жертв. Сердце Жильбера обливалось кровью, когда он подписывал приказ не выдавать американским отрядам муку, пока французы не получат провиант на три дня, — виргинцы грызли кукурузные лепёшки, тогда как для гусаров Лозена выпекали пшеничный хлеб. Американские офицеры уступили французам собственных лошадей! Генерал Нельсон, плативший ополчению из собственных денег, которые он занял под залог своих имений, позволил французской армии разбить лагерь посреди его плантации, погубив урожай, и не потребовал никакой компенсации за прекрасные дома в Йорке, принадлежавшие ему самому и его родне, которые были разрушены во время артиллерийских обстрелов! Более того, он предоставил собственные экипажи для подвоза осадной артиллерии! Генерал Рошамбо выразил ему свою благодарность, но этого мало. На всех скрижалях истории должно быть написано: американцы отстояли свою свободу сами! Французы просто подставили им плечо.
Индеец был в набедренной повязке поверх трико медного цвета (дань светским приличиям) и в головном уборе из перьев; юный Морис де Караман снял мундир, оставшись в одном камзоле, и нахлобучил меховую шапку. Оба продвигались вприпрыжку по кругу на полусогнутых ногах, размахивая руками, при этом индеец пел заунывную песню, прерывавшуюся вздохами. Лицо его было серьёзно и непроницаемо, а семнадцатилетний граф веселился от души, но этот контраст усиливал впечатление от дуэта. В конце индеец выпрямился, выкрикнул несколько слов и ударил себя правой рукой по бедру.
Дамы пожелали узнать, что означает сей танец. Морис де Караман переговорил с дикарём по-английски и сообщил, что это пляска смерти. Когда индейца собираются убить враги — например, сжечь на костре, — он поёт эту песню: "Я храбрец и умираю без страха, я смеюсь над смертью". Объяснение выслушали в благоговейном молчании.
Индеец был нарасхват, все желали залучить его к себе на вечер. Он приехал во Францию вслед за Лафайетом: сбежал из своего племени, явился в Нью-Йорк, сел там на корабль, не говоря ни слова по-французски и никого не зная, а сойдя на берег в Лорьяне, принялся разыскивать героя американской войны. Маркиз узнал об этом, послал за дикарём, и того доставили в Париж.
Морис де Караман коротко с ним сошёлся: служа капитаном в драгунском полку Ноайля, он побывал в жилищах туземцев и наблюдал их обычаи. Теперь он развлекал своего нового друга, пытаясь удивить его достижениями европейской цивилизации. Английский парк, разбитый его отцом в Руасси, произвёл большое впечатление на королеву Марию-Антуанетту, пожелавшую устроить нечто подобное в Версале, но сын лесов с берегов Гудзона не нашёл в нём ничего замечательного. Картины на стенах, позолота и канделябры тоже оставили его равнодушным. Тогда граф выложил свой главный козырь — домашний спектакль в роскошных декорациях и пышных костюмах. Три брата Караманы и их сестра Амели представили "Скромницу" на музыку Гретри, сорвав аплодисменты избранной публики, индейца же тронуло только пение мадемуазель де Караман. "Эта красивая девушка поёт, как птичка", — сказал он на ломаном французском.
Комплимент внушил беспокойство хозяйке дома: ей говорили, что у дикарей слова не расходятся с делом; ещё не хватало, чтобы он вздумал выразить её дочери свой восторг таким же способом, как вольтеровский Простодушный! Маркиз де Караман завёл с индейцем разговор об опасностях близкого общения с женщинами. Когда тот понял, что его пугают дурными болезнями, то сказал, что сможет излечиться в несколько дней целебными травами. Это заинтересовало маркиза как ботаника: не трифоль ли это? А может быть, английский шпинат, морковь или дикий цикорий, которыми лечит господин Митье? Дикарь этих слов не понимал, но рассказал, что будущей весной Кайевла возьмёт его с собой в родные места, и там они пойдут в лес, чтобы запастись всеми нужными травами.
Лафайет не выходил из моды с самого возвращения в Париж в конце января 1782 года. В Ратуше тогда чествовали дофина, появившегося на свет 22 октября; узнав о прибытии героя, король и королева посадили Адриенну в свою карету и отвезли в особняк Ноайлей, чтобы не задерживать воссоединение супругов. Молва трубила о том, что маркиз — истинный победитель при Йорктауне; он уступил лавры Рошамбо и Вашингтону, хотя всё подготовил, преодолев немыслимые препятствия, и мог бы довершить дело сам. Людовик XVI произвёл его в бригадиры, сохранив за ним командование полком королевских драгун. А счастливая Адриенна больше всего боялась, что муж снова куда-нибудь уедет: каждый раз, когда он выходил из комнаты, её сердце сжималось, будто он уходит навсегда… Она делала над собой усилие, чтобы поглубже спрятать свою тревогу.
Визиты, чествования, появления на балах и в Опере под рукоплескания присутствующих… Только в мае Лафайет на несколько недель уступил место в центре внимания зарубежному гостю — графу Северному с супругой, прибывшему в Париж из Италии. Все знали, что на самом деле это цесаревич Павел, единственный (законный) сын императрицы Екатерины и наследник российского престола.
Графу Северному было двадцать восемь лет. Невысокий и невзрачный, он, однако, был исполнен собственного достоинства, говорил на безупречном французском языке, мгновенно и остроумно реагируя на реплики своих собеседников, отличался умением слушать, был прост и приветлив, выказывая при этом недюжинный ум и образованность: его познания выходили далеко за