Ему почему-то казалось, что именно обстановка, а сюда входило все: большая холодная вода, омывающая суровый таежный берег, протяженные зимние вечера и малый круг дощатого стола, освещенный стеариновой свечой… И тишина — какая тишина стояла на том ленском берегу неподалеку от Качуги! Да, казалось, все это усиливало, крепче врубало в сознание генеральные мысли о мире, о будущем. Как-то сочеталась мощь тех идей, что жадно черпал он из доходивших до них ленинских строк, с мощью природы, окружавшей его. И были минуты духовного подъема — вероятно, это и было счастьем, — когда он, накинув полушубок, выбегал на занесенную снегом улицу поселка, глубоко дыша морозным воздухом под яркими сибирскими звездами. И ощущал себя сильным и свободным, такую видел перед собой даль!.. Словно не был ссыльным, заточенным в ледяную тюрьму без окон и дверей, отъединенный от родных мест, от центров великими расстояниями, холодами и — стражей! Да, к тому же еще стражей!
Но чувство свободы и силы происходило от понимания неотвратимости хода истории, который не могли изменить даже те всесильные, что бросили сюда горсточку людей, разгадавших этот ход.
Он пришел в революцию стихийно, по классовому чутью, как сын своего класса. Это была первая ступень к счастью. Потому что великое счастье — найти свое место в борьбе. Но там, в ссылке, он уже поднялся выше, и счастьем было понимание неизбежности победы идеи, которой он служил. До сих пор он шел как бы под звездой, которая ему светила, но была недосягаемой, и рыцарственность избранной им судьбы заключалась в том, что цель могла быть достигнута где-то в необозримой дали. На этой же ступе-пи путь был освещен ярким светом теории. Он был рассчитан и доказан. Детерминирован.
Все изменилось от этого. Нет, разумеется, он и до ссылки уже изучал «Капитал», который давался ему не сразу и не легко, но он был упорен и доходил до глубокого его смысла с упоением новообращенного.
И все же именно здесь, на ленском берегу, он постиг главное: неизбежность краха капитализма. Ее открыли ему работы Ленина.
Позже, уже в 1917-м, когда появился труд Ленина «Империализм, как высшая стадия капитализма» и в предисловии Владимир Ильич объяснял, что был ранее вынужден строжайше ограничивать себя теоретическим — особенно экономическим — анализом, прибегать к эзоповскому языку, — в этом не было для Косиора новости: он и сам мысленно досказывал многое. И потому, что он научился читать написанные эзоповским языком строки, открывать между ними, за ними авторскую мысль, — она была ему еще дороже, как добытая ценою собственных усилий, собственного проникновения в истину.
Ему казалось даже, что задолго до того, как работы Ленина попали в его руки, в нем жило уже ощущение перемен, предчувствие грядущей социальной революции и это ощущение превратилось в уверенность не только благодаря доводам, почерпнутым из ленинских трудов, но и в результате каких-то собственных умственных построений. Может быть, даже не только умственных… Да, вернее всего: и чувства присутствовали здесь. Чувства, накопленные годами труда в этом самом капиталистическом мире, и это были чувства ненависти и любви. Ненависти когда-то стихийной, неоформившейся, но уже направленной, направленной на близлежащее: на мастера-жмота, хозяйского холуя, осквернителя девушек, притеснителя рабочих; на полицейского, на обиралу табельщика. И где-то повыше, в недосягаемости — ненавистный хозяин. И еще выше — царский престол.
Любовь родилась позже ненависти, любовь к таким же, как он, к братьям по классу. Только тогда, в начале жизни он просто чувствовал кровную связь с теми, среди которых шел, вдыхая запах промасленных курток и махорки, ранним утром и ввечеру и с которыми делил заботы и редкие радости.
Потом в эту стихию вошло сознание. Он позже прочел у Ленина о том, что социал-демократического сознания у рабочих и не могло быть. Оно могло быть принесено только извне. Да, из книг и общения с образованными марксистами пришло осознанное отношение к действительности.
…Но это было в самом начале, а сейчас он хотел остановиться на определенном моменте. Да, на том открытии, как бы прозрении, связанном с работами Ленина. Если бы кратко, совсем кратко сформулировать вынесенное им из долгих ночных часов, — только ночью он мог читать, потому что днем надо было добывать себе пропитание, на ссыльного отпускалось казной на все про все тринадцать копеек в сутки… Кратко ответить он мог бы: ясное видение обреченности мира, который он ненавидел, и прочная уверенность в победе класса, в рядах которого он так долго и трудно боролся. Собственно, в этом заключался смысл его жизни. А жизнь — это было: и любовь к женщине, письма Елизаветы всегда обдавали его теплой волной истинного чувства. И дружба — рядом были друзья: Ломов, Антонов-Саратовский, настоящие люди, с ними можно было делить суровость ссыльного быта. И еще: чудесное общение с природой, — рыбалки на утренней зорьке, охота не как забава или спорт, а как добывание средств пропитания. Но все окрашивалось главным: пониманием и уверенностью.
Далеко отсюда шла война, опасная не только потому, что несла физическую смерть миллионам. Она несла черную измену многих, кто до сих пор шел в боевых порядках революции. И об этом тоже было сказано у Ленина. Оп писал, что кризис, созданный великой войной, сорвал покровы, отмел условности, вскрыл нарыв, давно уже назревший, и показал оппортунизм в его истинной роли, как союзника буржуазии… Они перешли на сторону неприятеля, их надо назвать и ославить изменниками…
И это освобождало от сожалений, от чувства потери, потому что те, кто изменил, значит, никогда не были настоящими революционерами, значит, таили в себе зародыши предательства. И хотя он и раньше так думал, сейчас он уже так и чувствовал.
И было еще такое разящее и непреклонное, словно лезвие ножа сверкнуло и отрезало раз навсегда, — это слова об оппортунизме, о том, что полное организационное отделение, полный разрыв рабочих партий с оппортунистами стал необходимостью.
Ленин оперировал экономическими и политическими категориями, но они несли высокий нравственный смысл и питали то рыцарственное отношение к революции, которое ощущал в себе еще совсем молодой Станислав Косиор.
С однажды избранной и с годами окрепшей позиции нетерпимости к оппортунизму он вел бой в решающие дни подготовки Октября. Третье апреля, Финляндский вокзал в Петрограде… Косиор, секретарь райкома, во главе колонны Нарвской заставы. Весна революции, весна его жизни: после вынужденного бездействия ссыльных лет — вихрь событий. Четкая и вдохновляющая программа действий в тезисах Ленина. Деятельность. Да, действием была заполнена каждая минута. В Бюро Петербургского комитета большевиков он вошел от пролетариев Нарвской заставы. Выступал на многолюдных митингах, скрещивая шпаги с опытными ораторами — демагогами от меньшевиков и эсеров. И побеждал ясностью доводов, близостью партийных лозунгов массам. Своей убежденностью, своей страстью. За ним стояла рать нарвско-петергофских большевиков. В середине октября тысячи их были готовы к боям за победу пролетариата. Он знал, что одни идеи не решат победы: вооружались отряды Красной гвардии. Нарвский район вывел на бой шесть тысяч рабочих. По общему плану руководства они взяли Балтийский вокзал, блокировали казармы отборных казачьих полков, захватили Центральный телеграф… Он и сейчас был так горд этими днями и своим участием в решающей битве, словно это происходило вчера.
Почему именно сейчас, нестройные, несобранные, роились в нем эти воспоминания? Наверно, потому, что курьерский поезд мчал его по местам, где все для него начиналось.
И хотя он бывал на донецкой земле чаще, чем где бы то ни было за время своего секретарства в ЦК партии Украины, каждый раз это было возвращением в молодость. Но глубоко личные чувства и воспоминания не могли увести его от сегодняшнего дня. День этот был победительным.
Два видения стояли еще недавно перед его глазами, преследуя его днем и ночью, видения, отражавшие горькие беды Донбасса. Одно из них было графическим: кривая добычи угля. Линия плана и линия добычи. Две кривые со своими взлетами и падениями, они почти нигде не пересекались. И он помнит ядовитое замечание, брошенное на совещании одним из инженеров-пессимистов: «В теории две параллельные смыкаются в бесконечности. Остается довольствоваться этим сознанием…»
Другое видение родилось из многочисленных сводок о состоянии дел на шахтах, из личных наблюдений: он видел тысячи проворных, нет, пожалуй, пронырливых мужиков… Они были разные. По возрасту, обличью, речи. И вес же похожие друг на друга. Их объединяли хитрый глаз, колкая усмешка, удивительная приспособляемость, головоногость… Да, головоногие люди, как черви, кишели на станциях, в поездах, «голосовали» на дорогах, мыкались по чайным и вокзальным буфетам.