Не посылать же в самом деле войска в Мекленбург, чтобы сражаться за интересы неуживчивого родственника, да ещё и с австрийским императором, силы у которого были пока что значительно больше, чем у Петра. Да и только что кончилась война с Швецией, Россия могла свободно передохнуть, а тут склочный герцог...
В конце концов австрийский император лишил Карла-Леопольда короны. В изгнании, в интригах и сплетнях, в тюрьме провёл он остаток жизни. А Катерине ничего не оставалось, как вернуться в Россию, под крыло матери. Но произошло это не сразу, и старая царица всё грозила дочери гневом Божьим, ежели та не приедет провести последние годы жизни у постели больной матери.
Анна понимала, как несладко опять поступить под опеку матушки, у которой к тому же испортился характер из-за её многочисленных болезней. Но она опасалась высказывать сочувствие Катерине и вместе с тем ясно представляла себе обстановку, в которую-таки вернулась Катерина вместе с маленькой дочерью. Аннушке шёл уже пятый год.
Анна представляла, как разместилась Катерина в матушкиных покоях. Хоромы её были прямо возле матушкиных, и она шагу не могла ступить, чтобы Царица Прасковья не следила за дочерью. В больших флигелях измайловского поместья размещалась её свита, и, чтобы сделать распоряжение по дому, Катерине приходилось посылать своих крепостных во флигели, так что ни одно её приказание не оставалось неизвестным матушке. Царица Прасковья вникала во все мелочи, вмешивалась в личную жизнь старшей дочери, и Катерине скоро опротивел этот догляд, споры и ссоры по любому ничтожному пустяку. Иногда они днями и часами дулись друг на друга, затем обнимались, целовались и просили прощения, а потом всё начиналось сначала.
Катерина привезла с собою некоторую свиту, в том числе и нескольких мекленбуржцев. Свита её устраивала бесконечные попойки и ссоры, в которые всегда ввязывалась и царица Прасковья: до всего ей было дело.
Наведывались в Измайлово и гости. Особенно часто приезжал сюда камер-юнкер Берггольц, впервые посетивший мекленбургскую герцогиню в свите своего господина, голштинского герцога. Встречали и провожали гостей кавалеры и дамы из свиты Катерины и царицы Прасковьи, сидели недолго, всего с час, но успевали за это время опорожнить по нескольку бокалов венгерского вина, которое особенно любила старая царица. Катерина не отставала от гостей и матушки, пила вместе со всеми, болтала и острила, несла невесть что, а под конец пригласила камер-юнкера бывать у неё запросто. Так понравился ей стройный и юный камер-юнкер, что ей не хотелось его отпускать.
Камер-юнкер зачастил в Измайлово, иногда оставался и ночевать в этом гостеприимном доме. Здесь всегда были ему приготовлены бокал токайского, мягкая перина и любезные слова Катерины, то и дело прерываемые смехом по любому поводу и без повода.
Берггольц, однако, смотрел с некоторой брезгливостью на дом-дворец в Измайлове. Все комнаты в нём были расположены анфиладами, и в покои герцогини надо было проходить не иначе, как через спальню вечно больной, бледной, растрёпанной младшей дочери Прасковьи — её тёзки.
Камер-юнкер стал самым усердным кавалером Катерины — она спешила принять его в любое время суток и вела прежде всего в свою спальню, обитую красным сукном. Показывала она и постель маленькой Аннушки, но чаще старалась скрыться за балдахином кровати и манила Берггольца пальцем, чтобы тот мог рассмотреть кружева на её одеяле и простынях.
Но даже и здесь, в святая святых царевны не оставляли их в покое. Старый, грязный, полуслепой бандурист входил сюда, как в свою собственную комнату и затягивал песню. Следом врывалась в спальню слепая и безобразная старуха в рубище и принималась выделывать под музыку бандуриста скверный танец, поднимая юбки спереди и сзади и обнажая жёлтое, давно не мытое тело. А потом набегали и другие шуты и шутихи, карлы и карлицы, и Катерина весело смеялась над их сальными шутками и глупостями.
Словом, хоть и старалась уединиться Катерина с полюбившимся ей камер-юнкером, но ей не давали этого сделать все домочадцы, наполнявшие дом в огромном количестве. А тут ещё приносили и царицу Прасковью на бархатной скамейке, и она назойливо угощала гостя вином прямо в спальне Катерины.
Анна как бы воочию видела всю эту прежнюю, затхлую жизнь, в которой существовала её матушка, удивлялась сестре, которая вроде бы должна была привыкнуть в Европе к новым порядкам, к чистоте и принуждённости нравов так, как привыкла и как уже жила сама Анна. И получив очередное письмо сестры с описанием воркотни и ссор с матерью, мелочных обид и бесконечных попрёков, Анна втайне крестилась: слава богу, что есть у неё возможность не проводить в Измайлове время, которое занимают еда, спанье, перемывание косточек друг другу да стаканы вина, то и дело предлагаемые как гостям, так и самим хозяевам.
В душу Анны вошла любовь, она старалась украсить свой старинный дворец в Митаве, сделать жизнь более интересной и разнообразной. Всё-таки хоть и незаконченное, но университетское образование Бирона сделало из неё старательную ученицу — все его привычки, вплоть до самых мелких, она любила, приноравливалась к ним и незаметно просыпалась в ней тяга к немецкой культуре.
Но одно письмо Катерины вернуло Анну к старым предрассудкам и страхам. Смягчая обстановку, подбирая выражения, Катерина сообщила ей, что мать застала её и голштинского камер-юнкера в объятиях друг друга. Сначала она ничего не поняла, но потом разглядела всю сцену и разразилась ужасным гневом. Она припомнила всё всем своим дочерям: Катерине — её легкомыслие и беспутство, Прасковье — её тайный брак, Анне — её нежелание приехать к больной матери. Она кричала на весь дом, брызгала слюной и надувалась до красных пятен на щеках, сотрясаясь на своей бархатной скамейке.
Словом, Катерина сообщила весть ужасную: мать прокляла их, всех своих дочерей, со всем их потомством...
Как узнала она о тайном браке Прасковьи с Мамоновым — осталось загадкой, но старуха решила, что все её дочери — беспутные шлюхи. Одна связалась с конюхом, другая прямо в её доме отдаётся голштинскому молодцу, а третья до того наторела в грехах, что за спиной матери умудрилась тайно обвенчаться с неродовитым, незнатным и бедным дворянчиком.
Катерина писала письмо в великом горе — строки то и дело размывались её частыми слезами, и Анне так и виделась её дрожащая рука, криво выводящая каракули грамотки.
Она представила себе, как весь населённый блаженными, шутами и карлицами дворец подхватил гневные слова проклятия, зашумел и загудел, как потревоженный улей, как разнеслась весть о нём по всему Измайлову, как заохали, закрестились, зачурались все грязные бабы и юродивые. Она так и видела свою мать, едва сидящую на бархатной скамейке перед старыми иконами в золотых и серебряных окладах, видела, как потрясает та кулаками, брызгает слюной и кричит, выталкивая слова проклятия. А потом валится без сил.
Анна ужаснулась и поникла головой. В мыслях было только одно — ехать к матери, просить, ползать на коленях, срывать голос в рыданиях, вымолить прощение, осилить эту напасть...
Такой её и застал Бирон — безудержно плачущей, с исказившимся от горя смуглым лицом, в оспинках которого копились солёные слёзы. Рыдая, она рассказала ему о проклятии.
— Это так важно? — только и спросил он.
Как могла она объяснить ему неодолимую силу материнского проклятия, вбитую в её сознание годами? Она ничего не могла объяснить ему, но он понял глубину её горя и опять лишь спросил:
— Чем я могу тебе помочь?
Она затрясла головой. Что может он сделать, как может отвести эту беду? Он прижал её голову к своей груди:
— Анна, побереги себя, ради детей побереги себя...
И она очнулась.
Может быть, это только у них так, у русских? Может, это не касается никого больше? Может, это действительно лишь суеверие и предрассудки? Сомнения уже разъедали её искреннюю веру в силу материнского проклятия.
Она немедленно села за письмо Екатерине — государыне. Она писала и плакала, жаловалась на мать и просила и в этом случае оказать ей услугу — уговорить мать, старую царицу Прасковью, даровать ей, Анне, милость, вымолить прощение у матери. Письмо она послала нарочным, специальным человеком, чтобы дошло скорее.
Но Пётр и Екатерина уже отправились в Персидский поход, и их в столице не было. Всем заправлять остался светлейший князь Меншиков, другие сенаторы, а на контроле за ними — око государево Павел Ягужинский. Ссоры их скоро стали известны и Анне, и она не решилась побеспокоить никого из них. Письмо её полетело вслед за Петром, а значит, и за Екатериной.
Вскоре Анна получила и другую весточку от Катерины Ивановны. Она писала, что мать так ослабела после проклятия, что лишилась и языка, теперь лежит в постели, как бесчувственная колода, и может лишь повести глазами, чтобы выразить ту или иную просьбу.