— Ты отдаёшь мне задворки Тегерана с его грязной развратной жизнью. Верни мне хотя бы Хорасан, сделай меня своим наместником на нашей родной, благодатной земле!
— После похода в Дагестан мы ещё поговорим об этом, а пока отдыхай и наслаждайся…
Выпроводив сына, Надир-шах собрал всех рисовальщиков, живущих в Тегеране. Усадив их перед собой на ковре, шах расположился в кресле и обрисовал словесный портрет злодея, поднявшего на него руку в мазан-деранском лесу. Он описал овал его лица, глаза, брови, бородку, слегка раздвоенную, большие уши и барашковую шапку, глубоко сидящую на голове. Рисовальщики тут же воспроизводили портрет злодея на бумаге. Надир— шах принимая рисунки от каждого, внимательно разглядывал. Некоторые отвергал сразу, другим что-то подсказывал, уточняя. Так он отобрал несколько портретов, затем вновь усадил за работу одного рисовальщика и, подсказывая ему что и где поправить, добился разительного сходства с тем, кого Надир-шах видел перед собой.
В Тегеране в те дни и в самой ставке шаха находились беглер-беги и высшие сановники всех провинций Персии, а также их многочисленные свитские люди. Надир-шах собрал их и роздал размноженный портрет человека, покусившегося на шах-ин-шаха. «Глаза и уши» великой персидской империи приступили к поискам злодея. Надир-шах, отдохнув и залечив палец, стал готовиться в дорогу. Накануне выхода в путь персидского войска он вновь пригласил к себе Реза-Кули-мирзу и ссудил ему из тегеранской казны большую сумму денег. Мирза подивился щедрости отца и даже подумал: «Пройдёт время, и забудет отец о своих обидах, которые я причинил ему!» Но не тут-то было! Уезжая, Надир— шах тайно пригласил ночью двух евнухов из гарема Реза-Кули-мирзы. Два огромных эфиопа с безволосыми и чёрными, как дёготь, лицами и ослепительно белыми зубами предстали перед повелителем, как два джина, вылетевшие из волшебного сосуда. Надир-шах, приняв едва заметным движением головы их низкие поклоны, строго выговорил!
— Считаете ли вы, сыны Эфиопии, шаха великой персидской державы выше своего господина?
— Да, ваше величество, — отозвался один из евнухов.
— Нет никого выше Аллаха и великого Надир-шаха! — воскликнул другой.
— Машалла! — выразил удовольствие Надир-шах. — Я верю вам, мои преданные рабы, ибо на рабах, как на могучем основании, стоит всякое государство. Сила и преданность рабов укрепляют могущество моей великой империи. Но рабы гарема — не только наша основа, но и «глаза и уши», которые следят за каждым движением жён и наложниц, за их мыслями и чувствами. Я же поручаю вам душу моего старшего сына, вашего господина Реза-Кули-мирзы. Что бы он ни делал, что бы ни произносил, с кем бы ни встречался, что бы ни пил, ни ел, — обо всём я должен знать. Вы будете обо всём докладывать моему человеку, а он — мне. Вы меня поняли?
— Да, ваше величество, мы всё хорошо поняли…
— Ваше величество, мы, преданные ваши рабы, выполним ваше приказание с рабским усердием и благоговейным почтением нашего великого, солнцеликого шах-ин-шаха, — подтвердил другой евнух.
— Ладно, идите, служите мирзе, не давая заподозрить, что души ваши и совесть принадлежат мне. Я вознагражу вас достойно…
Евнухи раскланялись и покинули покои Надир-шаха.
На другой день после завтрака войска двинулись по дороге в Гилян, к побережью Каспия. Путь этот вёл Надир-шаха в завоёванные им страны и освобождённые персидские провинции. Пять лет назад там, в Закавказье и на берегах Каспия, сотрясали его воины крепости и монастыри Армении и Грузии, Баку, Шемахи, Дербента. Всё тогда валилось к ногам великого полководца Персии. Сила и могущество его заставили князей и ханов съехаться в Муганскую степь и надеть на его голову корону шаха. Но уступил два года назад Ибрахим-хан — брат Надир-шаха — весь Дагестан, и сам погиб бесславно. Надир-шах поклялся на мече отомстить вероломным горцам…
В день 27 июня 1741 года — первой годовщины памяти Артемия Волынского и его конфидентов — потянулись с утра к Самсоньевской церкви пешие и конные жители Санкт-Петербурга. Василий Никитич Татищев, недавно освобождённый из Петропавловской крепости, переживший лютую казнь своих соратников, смерть императрицы, арест и ссылку Бирона, возведение на престол малолетнего государя с его регентшей Анной Леопольдовной, теперь с охладевшим сердцем и пустотой в душе шёл по обочине дороги к Самсонию. В тесном сыром каземате он настолько устал, что не находил даже в себе сил ожесточиться на несправедливость по отношению к нему. Он думал о том, что теперь в Петербурге, кроме его семьи, нет никого, кому он мог бы протянуть руку или похлопать по плечу.
У церкви толпился народ. Прежде чем войти в неё, люди направлялись в боковой палисадник, где за оградой зозвышался земляной холм, покрытый венками. На деревянном кресте чётко вырисовывалась надпись: «Во имя триехъ лицехъ Единаго Бога здесь лежит Артемий Петровичъ Волынской которой жизни своея имел 51 год. Представился июня 27 день 1740 года. Тут же погребены Андрей Фёдорович Хрущов и Пётр Еропкин».
Татищев положил на могилу цветы, постоял немного, затем отправился внутрь церкви, зажёг три свечи в память об усопших. Вышел из неё наполненный чувством жалости, слёзы на глазах промокнул платочком. Потеплело на сердце у старого генерал-поручика — жить захотелось. Отойдя от церкви, увидел целый кортеж царских карет, запряжённых шестёрками рысаков. В первой — императорская челядь: дети, девки нарядные; во второй — Анна Леопольдовна, в третьей — дочь Петра Великого Елизавета. Остановился Василий Никитич, отвесил поклон и услышал звонкий голос дочери Петра:
— Василий Никитич, где же вы затерялись-то?! А мы вас ищем…
Кареты пронеслись мимо. Татищев посмотрел им вслед, проворчал себе под нос:
— Ищете, как же, век бы вас не видать, искателей таких…
Было это в день поминовения, а через недельку приехали за Татищевым люди из императорского дворца, пригласили в повозку и отвезли к Остерману. Глава кабинета министров, преданный слуга Бирона, сидел, как и прежде, на своём месте. Татищев удивился, не скрывая неприязни к хитрому и коварному царедворцу:
— Иные мрут и в глухой безвестности тонут, а с вас, как с гуся вода…
— Чист душой и совестью, оттого и не липнет ко мне никакая скверна. Многим я досадил, но многих и освободил. Ты-то, Василий Никитич, тоже мне своим освобождением обязан. Если б не я, то никто бы и не вспомнил о тебе, так бы и сидел в каземате. Это ведь я Анне Леопольдовне о тебе словцо замолвил…
— Ну, Андрей Иванович, не думаю, чтобы ты сделал это ради особого расположения ко мне. Коль столь уважаешь меня — что же ты позволил оклеветать меня Бирону и его прихвостням? Теперь-то мне известно, что сам обер-камергер вместе с Шембергом науськивали на меня уральских заводчиков, воевод и всяких прочих господ. Это по их наущению сыпались лживые доносы в твою канцелярию… Ладно, Андрей Иванович, не клони лоб и глаза не прячь. Скажи правду, чего ради за меня перед регентшей хлопотал? Зачем я тебе понадобился?
— Ясно, Василий Никитич, что не только ради личных симпатий к тебе отправился я к регентше. Обстановка сложилась, что пришлось вспомнить мне о Татищеве. В Персии посол наш, Калушкин, помер… Считай, два года астраханский губернатор Голицын без посланника обходился. Толмач Братищев исполнял обязанности дипломата. Но нынче без своего человека в Персии никак нельзя. По последним сведениям, Надир-шах направился из Тегерана в Дербент. Вот, посмотри, — Остерман пододвинул бумагу к Татищеву. — Князь Голыцын пишет: Надир-шах собирается идти войной на лезгинцев, подтягивает войска к российским границам… Надо бы как можно быстрее укрепить русскую дипломатию при персидском шахе.
Татищев усмехнулся:
— Из меня дипломата не получится, больно крут я во всех делах, а в дипломатии тем паче.
— Не в дипломаты я тебя прочу, Василий Никитич. Князя Голицына отправим к шаху, а ты заступишь на место астраханского губернатора. Этим я только и взял Анну Леопольдовну. Сказал ей, что способнее Татищева вести губернские дела нет дворянина в русском Отечестве. Голицына отправим к Надир-шаху, а ты из Астрахани поддержишь посланника. Да и другое дело ляжет на твои плечи. Слышал, небось, весной калмыцкий тайдша Дондук-Омбо помер, опять в калмыцкой степи началась борьба: престол калмыки делят…
— Ладно, господин Остерман, дай с мыслями собраться…
— Некогда, Василий Никитич, надо собираться в дорогу. Указ Анны Леопольдовны уже готов: сослужи службу России ещё раз, авось, и греки прошлые простятся и забудутся… По прибытии в Астрахань займись ещё трухменцами: триста тысяч кибиток трухменских прикочевало к Яику и Волге.
8 августа коллегия иностранных дел сообщила Татищеву реестр и содержание протоколов по калмыцкой комиссии. Через два дня вышел указ об отправлении багажа тайного советника Татищева на ямских подводах. В реестре казённые подарки калмыцким владельцам: кусок штофу с серебряными и шёлковыми травами, сукна разные, соболя, материя камка, меха и кирпичный чай, коей особенно любят калмыки. Пустился Татищев в путь, а перед тем отправил донесение в Астрахань генерал-кригс-комиссару, астраханскому губернатору князю Голицыну о том, что едет по калмыцким делам. Две роты сопровождали Татищева в Астраханскую губернию. По прибытии в Царицын Татищева встретил полковник Кольцов. Вести нерадостные: вся степь калмыцкая кипит в междоусобной сваре. Старший сын Дондука-Омбо убит не без помощи второй жены умершего тайдши, кабардинской княжны Джаны. Сначала Джана хотела бежать за Яик, чтобы найти спасение у туркмен или хивинцев, но передумала и подалась в Ка барду. Оттуда начала охотиться за старой ханшей Дарма-Балой, чтобы убить её. Проведав же, что в Астрахань едет генерал Татищев, Джана спустилась с гор и засела со своими людьми в Рын-песках под Астраханью. Приближаясь к Астрахани через Селитряной городок по реке Ахтубе, встречаясь с калмыцкими нойонами и зайсангами, Татищев утвердился во мнении, что калмыцкий вопрос одним махом не решишь, придётся повозиться изрядно.,