Крохотная надежда ещё осталась у Алексея: при личном свидании надеялся он добиться от Карла твёрдого намерения защитить его интересы и оставить в Вене.
Но сумел Пётр Андреевич устроить так, что это личное свидание не состоялось: поздним вечером приехал царевич в Вену, а ранним утром увезли его уже по направлению к границе — слишком хорошо понимал Толстой, что от этого свидания зависит всё: откажется Алексей ехать дальше — и пиши пропало.
Всех, кого надо, подкупил, с кем надо переговорил, но своего добился: аудиенция не состоялась...
В великой тайне перевёз Толстой своего пленника, иначе и невозможно выразиться, через все страны до российской границы и только тогда, когда доставил его в Москву, вздохнул свободно.
Все методы и способы использовал он, чтобы выполнить царский наказ: и подкупил любовницу Алексея Ефросинью, и обещал, что царь исполнит желание царевича жениться на ней и жить в своих деревнях.
Язык его был намазан и мёдом, и ядом — за несколько месяцев пути Толстой похудел и побледнел не от недостатка телесной пищи: очень уж дорого достались ему эти царские хлопоты.
Но едва он сдал с рук на руки царевича, как явился в дом Кантемиров и всё рассказал и отцу, и дочери.
Они стали первыми слушателями его длинной, почти полуторагодичной эпопеи по доставке царского сына из страны, отстоящей так далеко от России.
— Боже мой, — шептала Мария, — как же должен был страдать государь от предательства собственного сына! Как же сердце его не разорвалось?
Она дрожала от жалости, любви и тоски по Петру: любовь уже укоренилась в ней так глубоко, что она не могла никак избавиться от этого чувства.
И уговаривала себя, что царь совсем равнодушен к ней, что он оставил её на два года без всякой вести о себе, что, в конце концов, у него есть любимая женщина — его Катеринушка.
И всё равно не могла она вырвать из сердца эту любовь. Словно бы болезнь окутала её: все её мысли, разговоры, все её мечты сводились к одному — только бы увидеть его, вглядеться в его огромные навыкате глаза, потрогать его щетинившиеся усики над верхней губой, прижаться к круглым крепким щекам.
— Рассказывайте, рассказывайте, Пётр Андреевич, — со вздохом просила она Толстого, — всё говорите, как на духу, знаете же, что ни одно слово за эти стены не выходит.
И Пётр Андреевич рассказывал.
Княгини Анастасии не было, как всегда, дома: забрав дочку, она поехала к родным, чтобы попить чайку, посплетничать, узнать все московские новости.
Мальчишки занимались в классной комнате, и Толстой, и Кантемир вместе с Марией сидели в кабинете князя и внимательно слушали Петра Андреевича — ещё с давних времён, когда жили они в Турции, в Стамбуле, он знал их как истинных друзей и не стеснялся в выборе выражений.
— Да, привёз, — печально продолжал он, — теперь царевич у себя во дворце и ожидает решения своей участи. Ефросинью пришлось отправить дальним и более удобным путём — она уж на четвёртом месяце, и царевич сильно по ней тоскует...
«Странно, — горько думалось Марии, — почему Романовых, царского рода мужчин, так и тянет к простым девкам, необразованным и дебелым? Что отец, то и сын, видна кровь, и повадки одни и те же. Марта Скавронская даже имя своё подписать не умеет, не говоря уж о том, чтобы хоть одну книжку в своей жизни прочитать. Правда, говорят, что Ефросинья — финка, достаточно красива, да ещё и умна. Писать, во всяком случае, умеет, что по-русски, что по-чухонски. И есть, значит, в этих женщинах что-то привязывающее мужчин. Только у меня одной нет такого...»
Но она вспоминала множество сплетен о её замужестве, о бесчисленных женихах, то и дело заводящих разговоры о женитьбе на княжеской дочери, и знала, что одно лишь её сердце не склонно к какому бы то ни было другому мужчине.
Только о Петре думалось ей, только из-за Петра обливалось её сердце кровью, только ему одному могла бы отдать она и свою молодость, и свои силы, и свои знания.
Но нужно ли ему это, не навязывается ли она со своей любовью?
И горько, и стыдно становилось ей: возмечтала о мужчине старше её двадцатью годами, знатнее её во много раз...
— Завтрашним днём в Кремле велел государь собраться всем знатным людям, — закончил Толстой. — Тебе, князь, тоже велено быть...
Мария взволновалась:
— Можно ли мне? — робко спросила она.
Толстой отрицательно покачал головой.
— Мужчины только, — ответил он.
— Я бы лишь одним глазком посмотрела, — умоляюще произнесла Мария и поняла, что зря старалась.
— Люблю я тебя, крестница, — опять покачал головой Толстой, — да только дело-то уж весьма серьёзное...
И Кантемир поехал назавтра один в кремлёвский дворец. Едва он вернулся, Мария кинулась к нему с расспросами. Но больше всего интересовало её не то, что происходило, а как выглядит Пётр, каково его настроение и была ли на этом сборище Екатерина.
Екатерины не было — она ещё не совсем оправилась от родов: принесла наконец своему стареющему мужу маленького Петра.
— Зала огромная, народу битком, — рассказывал отец дочери, — царевича ввели так, будто охрана его не отходила от него ни на шаг. Он был бледен, в парадном кафтане и драгоценном камзоле, но без шпаги и без всяких знаков различия.
Пётр сидел на высоком стуле в окружении сановников, всех первых лиц государства, и угрюмо молчал.
Едва Алексей вошёл, как бросился перед отцом на колени.
— Что учинил ты, сын мой, перед всей Европой, перед всем отечеством? — горестно обратился к нему отец. — Понимаешь ли ты, что обесславил меня, всю Россию, честь свою отдал цесарскому императору?
Первые же слова Петра ещё больше обескровили длинное лицо Алексея.
— Прости, государь, — припал он лбом к ногам Петра, — виноват я перед тобой, перед всем народом, виноват, и нет мне прощения. Только и уповаю на милость твою, недостойный тебя, государь, сын, опозоривший седины отца...
Он долго ещё повторял слова покаяния и испрашивал прощения за все свои вины, молил о помиловании.
— Помилуй меня, государь, — бормотал он в слезах.
Пётр молча слушал покаянные речи царевича, внимал его быстрым и как будто от души сказанным речам.
Потом вымолвил тяжело и горестно:
— Помилую тебя лишь тогда, когда откроешь мне имена всех, кто присоветовал тебе бежать от отцовского догляда, да откажешься от отцовского наследия — негоже, чтобы такой непотребный сын взошёл на российский престол, коли хватило ума просить протекции в чужой стране, у чужих людей...
— На всё согласен, батюшка, — вновь забормотал Алексей, трусливо прикрывая голову руками, словно бы теперь, вот сейчас, должен сверкнуть топор палача. — И не надобно мне отцова наследия, отрекусь хоть сей миг, — плача, приговаривал он.
— Что ж, перед святыми иконами повторишь своё отречение, чтобы и святая церковь знала, что не я лишаю тебя наследия, а ты сам избрал это...
Царевич легко закивал головой, соглашаясь, и Пётр знаком велел ему подняться с колен.
— А теперь выйдем в другую залу, — сурово и громко сказал он, — там и откроешь мне имена своих советчиков...
Они скрылись в боковой двери, и всё собрание единодушно вздохнуло: кого-то оговорит царевич, страшились одни, кому-то выпадет царская пытка, а кто-то получит заслуженную награду.
Разные мысли бродили у всех, но никто не решался даже рта открыть, пока снова не появились в зале Пётр и Алексей.
— Теперь пойдём в Успенский собор — там тебя объявляли наследником, там ты и отречёшься, — всё так же сурово и безрадостно сказал Пётр.
Все услышали эти слова — слишком глубокой была тишина в зале...
Отец рассказывал, и Мария ярко представляла себе эту картину горестного отречения в Успенском соборе.
Не давая света, синели перед тёмными ликами святых лампады, колебались неяркие огоньки свечей, и вся тесная внутренность Успенского собора заполнена была золотыми кафтанами и камзолами с золотым шитьём, трёхцветными шарфами через плечо и горящей огранкой орденов.
На амвоне стоял на коленях царевич Алексей, бледный, с большими каплями пота на высоком лбу, и тихим голосом читал своё отречение, заранее написанное им.
— Сим отрекаюсь от наследия своего отцовского, — глухо звучал его голос, не отражаясь от стен, увешанных иконами, словно бился в тесном безвоздушном пространстве.
Пётр сидел в старинном кресле, ещё со времён Ивана Грозного устроенном сбоку амвона, и вместе со всеми, склонив к плечу мелко подрагивавшую голову, слушал голос нелюбимого сына.
Много лет стращал он Алексея этим отречением, много лет и царевич шёл к этой сцене и теперь, словно разрешаясь от тяжкой доли, плакал безмолвно, читая слова отречения.
Крестился истово, припадал к земле лысоватой головой с высоким лбом и жидкими косицами серых волос по сторонам бледного, будто мёртвого лица, поднимал голову и не глядел ни на кого, целуя золотой крест в руках митрополита.