Как-то при отъезде с одного очередного ночлега пришлось задержаться: ночью выпал снег и продолжал валить, покрывая поля, деревни, дорогу. Сменили телеги на сани, закутали царицу в меха, а свиту в овчины, и царица и ее поезд продолжали путь к Москве по первопутку, встречаемые толпами народа на коленях.
Впереди саней царевны Константинопольской весь путь гремели сани римского легата Антония, маячил его латинский крест. Рядом с меховой шапкой этого епископа из Корсики на ухабах качался опушенный соболем парчовый колпак Ивана Фрязина.
К Москве подъезжали на рассвете. Москва поднялась на горизонте из лесов, как серо-черная деревянная туча. Из средины ее на холме вздымалась, белела крепость, над которой тускло блестели жестяные купола. Тянулись низкие облака, и черные галки, каркая, косой сетью носились над поездом из стороны в сторону.
Навстречу поезду среди сугробов показался верховой в нагольной шубе, скакал во весь опор, махал красной шапкой… За ним из леска выскочил конный отряд, люди были в красных терлыках, на белых конях. За отрядом гнались небольшие сани, запряженные четвериком гусем, а за санями — снова отряд в красных и желтых нагольных полушубках.
— Стой, стой! — загремели голоса с обеих сторон.
Поезд царицы остановился.
— Ах, госпожа, — воскликнула Харитина, открывая дверь возка. — Должно, сам царь едет тебе встречу! Зоя побледнела, жадно глотнула хлынувший в возок свежий воздух… Конный отряд подскакал, остановился. Из саней вылезал грузный богатырь, с большой рыжей бородой, в зеленой шубе с высоким ожерельем, с золотыми ворворками. Снял остроконечную шапку, вынул оттуда красный платок, отер вспотевшее лицо и бритую голову, покрытую шитой шелками татарской тафьей.
То был лишь ближний боярин князя Федор Давыдович. Среди всеобщего молчания дошагал он до царицына возка и низко поклонился, ткнув пальцы правой руки в снег.
— Государыня! — заговорил он. — Господин мой, великий князь Московский Иван Васильевич, спрашивает — доехала поздорову ль?
Зоя ответила, боярин, поиграв веселыми глазами под густыми бровями, продолжал:
— А еще великий князь и государь Иван Васильевич Московский указать изволил — тому римскому бискупу, что с царицей, в Москву с латинским крыжем въезжать негоже. И то указал, чтобы тот крыж из саней убрать, дабы народу московскому то было не в обиду бы…
У разъяренного легата Антония отобрали его крест, сунули в сани. Ранним утром — то был четверг — легкий день — поезд Зои наконец — по Новгородской дороге сперва, потом по московским улицам, зеленым от сена и навоза, заваленным на стороны сгребенными белыми снегами, между толп московитов, одетых в шерсть, меха, овчину, бивших земные поклоны, мимо изб, затаившихся в снегах под высокими в белом инее березами, мимо рубленых звонниц и колоколен, с которых неслись колокольные вопли, под острыми взглядами бородатых мужчин, под приветственными улыбками румяных женщин, повязанных платами и убрусами, под лай собак за бесконечными длинными огородами, плетнями, тынами, позади которых стояли дома, избы, бани, бродил скот, по кривым дубовым мостам, перекинутым через ледяные речки, — летел прямо туда, где подымалась, белела громада Кремля. Под колокольный звон въехали с Красной базарной площади, набитой народом, в рубленую дубовую башню Фроловских ворот[7], с которых смотрела стража, и поезд задержался у деревянной малой Соборной церкви Успения, рядом с недавно завалившейся неудачной стройкой каменного собора. Хоры гремели греческими напевами, митрополит Филипп с духовенством встретил царицу у паперти.
И тут же, в снегах, под серым небом стоял он, ее супруг, высокий, в татарской одежде, прикрытый греческим золотым плащом с застежкой у правого плеча, чернобородый, черноглазый, статный, а рядом — новая родня — низенькая, толстая его мать, великая княгиня Марья Васильевна, три брата — два Андрея да Борис, князья и бояре, воеводы и жильцы, попы и монахи.
Зоя Фоминишна, сложив руки на груди, мягко упала к ногам великого князя.
Великий князь поднял супругу с заснеженного красного сукна, поцеловал в уста, ввел в собор. О, какое убожество! Рубленые, паклей конопаченные пожелтевшие стены, деревянный иконостас, бедность, усугубленная сияньем свеч. Здесь, в Москве, было все беднее, гораздо беднее, чем в Пскове. Царица не видела больше каменных храмов, она погружалась в море дерева, в эти толпы молчаливо настороженных людей в домотканине, в овчинах, в белых оборах и онучах, и липовых лаптях, в катанных из шерсти сапогах. Здесь все казалось новым, необычайным, вышедшим из самой природы, из лесов. Взгляды этих людей горели любопытством, смущением, застенчивостью, при встрече со взглядами царицы потуплялись, погасали, ускользали…
И еще одно.
В рысьих малахаях, в меховых халатах, охлестывавших крутые спины, низко подпоясанные цветными поясами по узким бедрам, с кривыми саблями на поясах стояли в соборе татаре из посольства ордынского царя Ахмата. Они жили тут же, в Кремле, в своем Посольском подворье.
Это были они, те же самые люди с широкими скулами, с узкими глазами, те же конники, что сейчас правят Царьградом! И кочевники с дерзким любопытством разглядывали византийскую царицу.
После молебствия Зою провели в избу великой княгини Марьи Васильевны, там были одни женщины. Княгиня Марья, повязанная по-вдовьи, обняла, прижала Зою крепко к своей груди и стала что-то быстро говорить, плача и причитая. Кругом женщины тоже заплакали, раздались крики, бабье бормотанье… Наплакавшись, великая княгиня Марья вытянула из женской толпы за руку красивого мальчика, толкнула его к Зое.
— Иди, Ванюшка, иди! Вот твоя новая матка!
И Зоя нежно обняла потупившегося княжича.
А Зою уже стали убирать к венцу, вокруг нее, с Харитиной во главе, закружились, затолклись греческие и русские девушки.
В полном облачении, в золотой на горностаях мантии, наброшенной на пурпур станового платья, в пурпурных невысоких сапожках с шитыми золотыми орлами царица Зоя шествовала снова в Успенский собор, к обедне.
В голубом саккосе и омофоре древний митрополит Филипп причастил их и едва слышно сказал Зое над золотой чашей:
— Приобщается во оставление грехов и в жизнь вечную царица София… Так отныне твоё имя!
Ивана да Софью обвенчали после обедни, и когда они дошли по красному сукну к выходу из храма, их осыпали хмелем, пшеницей, золотом… Полевое, солнечное богатство великой земли сыпалось на них, а как вышли из храма, сыпался на них снег, и сквозь него просвечивало зимнее солнце Москвы… Снег лежал на куполах церквей, монастырей, великокняжьих фигурных крышах, крыл улицы и площади, и на них, как цветы, горели красные, синие, вишневые, желтые, зеленые одежды московского люда, радостно приветствовавшего молодых.
И, под звон московских колоколов шествуя к свадебному пиру, Зоя чуяла и верила — здесь, на Востоке, в Москве, крепко завязывается узел будущего. Медленно шло по строящемуся Кремлю радостное шествие, и царице Софье чудилось, что обведенные выглянувшим солнцем облака над Москвой уже не облака, а золотые главы огромных храмов, а снег на площади и улицах — не снег, а белые мраморы будущего великолепного города.
Глава 2. Беседы у постели…
Софья взглянула на спящего супруга, тонувшего в жарком медведе, обвела взглядом бревенчатые стены повалуши этой, закрытой на крепкий засов. Много видели, много слышали эти стены. Здесь, у постели, стали решаться дела молодого нового государства, жадно и расчетливо хотящего дышать, жить, крепнуть!
Софья была умна и потому не позволяла себе подавать супругу советы впрямую — великий князь всегда оставался сам себе голова! Софья показывала лишь удобные случаи, помогала терпеливо ждать, пока их не было, а решить, как использовать эти случаи, — это было делом самого великого князя. И как стремительно с лука искусного стрелка срывается стрела, так энергично и точно действовал смелый и решительный Иван, устремляясь к цели, открытой острым умом Софьи, отточенным на камне навыков древней мировой империи.
Дальновидным, тонким расчетом заменял великий князь Иван костоломные прямые обычаи первых князей Московских, перенятые у Золотой Орды. Ордынские цари нуждались только в одном — в сборе дани с Московской земли, что граничило просто с грабежом. Не было им ни дела, ни заботы хранить государство, пестовать, строить, растить его. Кочевники жили одним днем, как травы в степи, пусть день этот длится хоть век. А для живой Москвы задача была уже не в том, чтобы грабить соседнего князя — Тверского или Верейского, — как то бывало раньше, а в том, чтобы жить с ними так, чтобы не мешать росту и в этой новой части. Москва у татар выучилась, как добывать эту власть, но строить государство приходилось иным, не лихим татарским обычаем.