Намерение Недобыла было, бесспорно, весьма похвальным, но чтобы дети его внуков могли гордиться оставленным им наследством, ему надо было иметь этих внуков, а чтобы иметь внуков, надо было завести детей. Поэтому в этот бурный период стремительных перемен и смелых проектов Недобыл и по этому вопросу принял твердое и окончательное решение.
3
К этому времени полный и позорный провал его попытки заполучить невесту, то есть прошлогоднее неудачное посещение Борнов, где его на глазах избранницы без всяких оснований обвинили в неблагодарности, бесчеловечности и почти в убийстве, уже перестал огорчать Недобыла, мысль об оскорблении и бесчестии утратила остроту. За последний год значительно потускнело и мучившее Недобыла воспоминание о Валентине, а материальные успехи, связанные со сносом городских стен, все настойчивее воскрешали старый, тягостный вопрос: для кого он работает, кому после него все достанется? Да и впечатление, которое создалось у него при прошлогоднем посещении Борнов и облегчило тяжесть поражения, впечатление, что Мария Шенфельд всего-навсего ребенок и ей «еще далеко до того, чтобы стать женщиной», как выразился Недобыл, тоже изменилось, когда он недавно, при деловом и филантропическом разговоре с Ганой, увидел у нее дочь философа; за год она выросла и расцвела, и это было особенно поразительно потому, что для него это время пронеслось так быстро, будто его и не было! «Господи, до чего она хороша!» — говорил себе Недобыл все последующие недели, в промежутках между размышлениями о городских стенах, вывозе строительного мусора и перестройке «Комотовки» и «Опаржилки», вспоминая очаровательную арфистку и философа, ее розовые губки и чистый овал лица, обрамленного белокурыми волосами.
И вот, в одну из сред, в начале сентября того же года, когда мастер Саллер нанес первый исторический удар заступом по городским стенам, Мартин Недобыл поехал на Остругову улицу, к Гуго Шенфельду, несколько месяцев назад получившему звание экстраординарного профессора.
Отправился он именно в среду, так как знал, что в этот день Мария бывает у Борнов; Недобыл не очень обольщался иллюзией о симпатии к нему дочери философа и потому хотел, чтобы о его посещении ей бережно сообщил ее отец. Но поскольку мысль «она или никто» не только засела в уме Недобыла, но захватила его целиком, подобно флюидам электричества, струилась по его нервным сплетениям, он сильно волновался; его, как говорят студенты и актеры, трясло, когда он шагал по залитой послеполуденным солнцем и оживляемой чириканьем воробьев галерее, на которую выходили окна старомодной квартиры ученого. В последние годы Недобыл не раз подумывал, что не мешало бы заполнить пустоту, образовавшуюся в его жизни после смерти Валентины, но при этом невольно допускал ошибку, обращая свой ищущий взор на женщин, более или менее напоминавших ее темпераментом, фигурой или лицом, возрастом, манерой говорить или голосом; а это приводило к ненужным сравнениям, и он напрасно воскрешал то, что следовало отодвинуть в глубины памяти, возрождал то, что должно было давно отболеть. Но дочурка философа — совсем иная, с Валентиной у нее нет ничего общего, разве то, что обе они — женщины; заполучить ее — значило начать жизнь любовника и супруга сызнова, причем совершенно новой, ничем не тронутой, не растраченной частью своего существа; заполучить ее — значило омолодиться ее молодостью, взрыхлить затвердевшую целину чувства так же решительно, как землекопы архитектора Бюля переворачивают своими заступами землю и камни места, где он переживал свою первую любовь, — землю «Комотовки».
«Висит ли еще у Шенфельда на ручке двери деревянный святой?» — подумал Недобыл, стоя на рогожке с надписью «Salve», и дернул звонок.
— Кто там? — раздался за дверью, так же как год назад, тихий, словно блеющий голос ученого. Уверенный в отсутствии девушки, Недобыл произнес свое имя ясно и громко. Полная тишина, последовавшая за этим, была чрезвычайно странной, трудно объяснимой. «Черт возьми, — думал Недобыл, — да открой же или скажи, чтобы я убирался, но не заставляй меня стоять здесь, как нищего». Дверь приоткрылась, и показавшееся в сумраке худощавое лицо ученого было так взволновано, взгляд усталых глаз этого книжного червя был настолько растерянным, испуганным и напряженным, что Недобыл, правда недоумевая, чем это состояние вызвано, понял, что при звуке его имени Шенфельд, видимо, едва не упал в обморок, а может, пытался укрепить себя молитвой и наверняка пережил тяжкие минуты.
«Сумасшедший, — подумал Недобыл. — Настоящий сумасшедший!»
Однако воспоминание о том, как в прошлом году Шенфельд урвал у него на пять тысяч гульденов больше, чем он ассигновал на покупку «Кренделыцицы», несколько смягчило его приговор.
— Входите, пожалуйста, пан Недобыл, — произнес ученый, старательно выговаривая чешские слова и протягивая гостю холодную руку. — Я как раз думал о вас, и ваше появление в момент, когда мои мысли были заняты вами, меня несколько взволновало, даже поразило. Проходите, пожалуйста.
Он ввел гостя в свой набитый книгами кабинет, и Недобыл с трудом удержался от проклятия, когда, забыв о вопросе, возникшем у него несколько минут назад, машинально взялся за ручку двери и, так же как в прошлом году, нащупал голову деревянного висельника.
— Пражские стены все-таки сносят, — начал Шенфельд, освободив для Недобыла один из стульев, заваленных книгами. — Сообщение, что с пражскими стенами покончено… — или прикончено, как надо сказать? — застигло меня в трагический момент, когда мой коллега профессор Ример, а также мой хороший друг и чешский патриот пан Борн единодушно и безоговорочно подтвердили мои опасения, что акции, полный ящик которых я храню вот здесь, никогда не будут ревалоризованы, ибо выпустивший их — или выпускавший? — Генеральный банк окончательно ликвидирован, уничтожен, больше не существует, а я и моя дочь Мария разорены, тем более что я не только вложил свой капитал в ненадежные бумаги, но еще продал вам, пан Недобыл, свою «Крендельщицу» за жалкую, нищенскую сумму.
— Нищенскую сумму! — изумленно воскликнул Недобыл. — Тридцать пять тысяч, по-вашему, — жалкая сумма?
Бледное лицо профессора Шенфельда чуть-чуть порозовело; некоторое время он с явной опаской смотрел на Недобыла и лишь потом заговорил дрожащим голосом:
— Ну да! Если исходить из предположения, что пражские городские стены останутся на прежнем месте, сумма тридцать пять тысяч — очень приличная. Но исходя из того, что они будут снесены, — это жалкая сумма. Я предполагал, и вы это, конечно, помните, пан Недобыл, что их снесут, так думал и пан Борн. Но вы утверждали, что их сносить не будут, и я, увы, поверив этому, отдал вам свою «Малую и Большую Кренделыцицу» всего за тридцать пять тысяч. Узнав сейчас, что я был прав и стены в самом деле сносят, я вспомнил о вас, пан Недобыл, не скрою, с горечью и гневом. «Он надул меня», — подумал я. А раз надул, то больше не явится. Так я полагал, основываясь на своем знании человеческих характеров, на практической психологии. Вдруг звонок, и… у дверей пан Недобыл. Должен сказать, что это очень деликатно с вашей стороны, пан Недобыл. Очень деликатно. Итак, сколько вы хотите мне доплатить за мою «Kleine und Grosse Brezelverkäuferin»?
Он снова пристально и взволнованно посмотрел на Недобыла; хотя ученый, как видно из всего сказанного им, был большим оптимистом, все же он не был полностью уверен, что не ошибается в цели посещения Недобыла. А Недобыл, совершенно ошеломленный, неспособный противостоять чистому, детски доверчивому взгляду ученого, тупо уставился в угол и думал:
«Нет, это невозможно! Что-то невиданное и неслыханное! Да этакое и во сне не приснится! С ума можно спятить!»
— Разрешите задать вам вопрос, — начал Недобыл. — Вы получили звание экстраординарного профессора, не так ли? У вас это написано на табличке. Скажите, пожалуйста, вы за это что-нибудь получаете? Платят что-нибудь за экстраординарную профессуру?
— Нет, — ответил удивленный профессор. — Экстраординарная профессура, которой я удостоен, безвозмездная. Но какое это имеет отношение к доплате за «Малую и Большую Кренделыцицу»?
— Минутку, — прервал его Недобыл. — Попробуйте рассуждать здраво, пан профессор. Предположим, что я спятил и впрямь доплатил бы вам за «Кренделыцицу», хотя никакой закон, никакой суд в мире не могут меня к этому принудить. Так вот, какой вам прок от этого, уважаемый профессор? На сколько времени хватит вам этих денег?
— Надолго, — ответил философ, вытирая лоб носовым платком. — Очень надолго, я весьма скромен, пан Недобыл, и моя дочь тоже очень скромна. Но не мучьте меня, пожалуйста, не объясняйте мне ничего, я сам прекрасно знаю, как ужасно мое положение. Очень прошу вас, не беспокойтесь, какой мне от этого толк, и доплатите за мою «Кренделыцицу» десять тысяч. Пока я взываю лишь к вашей совести, пан Недобыл.