Ознакомительная версия.
– Ну что ж, – отвечал Глинка, – будем печатать. – Он многозначительно поглядел на Мельгунова, как бы напоминая недавний разговор. – Только не превратиться бы в фабриканта романсов.
Он собрал свои листы и обратился к Павлову:
– Пересмотрю завтра пьесу и буду просить вас принять мой скромный дар в память о столь знаменательном вечере…
По свойственной Глинке нелюбви к излияниям на людях он не сказал, какую бодрость почувствовал сам. В русском искусстве поднимались новые силы.
Жизнь в Москве проходила в той же толчее. Если не собирались у Мельгунова, он возил Глинку к знакомым.
Правда, музыкальных собраний было не много. Москва по-летнему опустела. Глинка тоже собирался уезжать.
В один из жарких дней Мельгунов вернулся из города раньше обыкновенного.
– Что с тобой? – опросил его Глинка. – Или заболел?
Николай Александрович отрицательно махнул рукой, долго и жадно пил воду.
– Полиция арестовала студентов, – сказал он. – Может быть, взяли кого-нибудь из тех, кто был у меня на чтении «Именин». Вот тебе и именины, Мимоза!
Постепенно выяснились подробности. Студенты были арестованы за пение вольных противоправительственных песен на вечеринке.
Император Николай не закрыл Московский университет. Но действовал отданный им приказ о длительном и неослабном надзоре за университетскими. В студенческих кружках орудовали секретные агенты, появились провокаторы. В лапы полиции между прочими студентами попал Николай Огарев. Его связи привели к бывшему студенту Московского университета, титулярному советнику Александру Герцену.
По городу в связи с этими арестами ходили зловещие слухи. И чем больше подробностей узнавал Николай Александрович Мельгунов, тем больше был смущен. Всякие сходки на Новинском бульваре прекратились. Суматошный актуариус не говорил более о том, что свобода есть клич нового времени.
– Подумай, Мимоза: неужто даже за песни будут хватать людей?
– А песни живучи, Николаша. Сколько студентов в полицейскую часть ни посади, жизнь не остановишь.
Московские события говорили об этом со всей очевидностью. Следователи рылись в переписке арестованных, она была наполнена свободомыслием. Студент Огарев оказался, по мнению следователя, «упорным и скрытным фанатиком».
С властью говорили люди нового поколения, разбуженные громом пушек на Сенатской площади.
Квасные патриоты с негодованием кричали о студенческих безумствах. Словено-россы еще громче трубили о незыблемости коренных русских устоев: православия, самодержавия и народности.
Между тем толки о студенческих арестах сменились толками о предстоящем событии. Загоскин закончил поэму для оперы «Аскольдова могила». На сцене предстанет смиренномудрый, христолюбивый русский народ. А недоучившихся студентов пусть образумит участь Неизвестного. Подстрекателей к бунту наказует само небо. Об этом никогда не устанет говорить Михаил Николаевич Загоскин. Но если медлит всевышний с громом и молнией, тогда является на помощь шеф жандармов и многоликая полиция. Случай с московскими студентами положительно говорил о бдительности если не небесных, то земных сил.
Впрочем, сам граф Бенкендорф не раскусил, кто попал в руки правительства. Шеф жандармов не раз писал в докладах царю о том, что наблюдается усиленное беспокойство умов. Он писал и о том, что все крепостное сословие считает себя угнетенным и жаждет изменения своего положения. Царь и жандармы делали из этих фактов один вывод: хватать виновных! Но сам бессменный шеф жандармов не понял и не мог понять, что студенческая история, случившаяся в Москве, как в зеркале отражала движение русской мысли. Московская история была прямым отголоском той непрекращающейся борьбы, которую вело по всей России «крепостное сословие». Именно этого не поняли жандармы. Студенты университета, уличенные в закоренелом фанатизме, представились им одинокими безумцами, ничем не связанными с народом.
Ни Герцен, ни Огарев не попали на каторгу. Им не забрили лоб. Дело кончилось ссылкой. А именитые москвичи, задававшие тон обществу, вернулись к изящным искусствам.
Везде шли разговоры о музыке, сочиняемой Верстовским. Против обыкновения, Алексей Николаевич никому и ничего из «Аскольдовой могилы» не показывал. И это еще больше интриговало москвичей.
Глинка из деликатности не искал встречи с прославленным маэстро. Но Верстовский очень хорошо помнил Глинку. До него и теперь доходили подробные известия. Он внимательно прочитал заметку в «Молве». Пашенька Бартенева много раз пела ему глинкинские романсы. Верстовский слушал и хвалил.
А Мельгунов при случае взял да и рассказал Верстовскому о замыслах своего друга. Рассказ был очень сумбурный. Но одно было ясно: едва первый композитор Москвы задумал русскую, народную оперу, с той же самой мыслью явился в Белокаменную и заезжий артист.
– Пристало ли тебе, титулярному советнику, хотя бы и в отставке, пускать мыльные пузыри? – сердился на Мельгунова Глинка. – Ведь ничего готового для оперы у меня нет.
– Да я так ему и сказал, – оправдывался Мельгунов. – Алексей Николаевич даже посочувствовал тебе: «Ничего, говорит, нет труднее для музыканта, чем найти счастливый сюжет».
– Еще важнее идея, Николаша!
– Да… идея… – нерешительно подтвердил Мельгунов.
Он никак не мог определить свое место в начавшемся столкновении идей. Наслушавшись зажигательных студенческих речей, Мельгунов готов был идти навстречу бурям. Но подуло леденящим ветром, раздался грозный окрик всероссийского квартального – и опять стоит на горестном распутье отставной титулярный советник Мельгунов: идеи-то, конечно, идеи, но что они могут против жестокой действительности?
– Идеи дают движение жизни, Николаша, и направляют труд артиста, – возражал Глинка. – Ты наш разговор о русской музыке даже на заметку взял.
– И непременно использую.
– Сделай одолжение. Только помни непременно: система музыки будет только тогда русской, если родится от русской мысли, разумею – от народной жизни.
…В последний вечер перед выездом из Москвы Глинка долго гулял с Мельгуновым. Шли, не торопясь, бульваром, потом по набережной Москвы-реки свернули на Красную площадь. Сквозь легкую дымку проступали главы Василия Блаженного. Друзья подошли к памятнику, воздвигнутому посредине площади.
– «Князю Пожарскому и гражданину Минину», – прочел вслух Глинка. – В 1818 году, – продолжал он, – еще могли написать «гражданину Минину». Но не прошло и двадцати лет, как нашлись писатели, которые хотят превратить великого гражданина России в смиренного холопа и отнимают у народа его славу. Ан нет, не отнимут!
Красная площадь, хранимая башнями Кремля, полнилась ночной тишиной. А Глинке вдруг представилось, как сюда, к алтарю России, стекается победоносный народ и поет родине ликующую славу.
Ни официальная история, ни изустные предания не сохранили известий о том, как жил в Петербурге мелкий чиновник с малопримечательной фамилией – Иванов. Между сотен других канцелярских Ивановых он квартировал из экономии на окраине столицы – на Песках. А здесь и вовсе легко укрыться человеку от зоркого взгляда летописца: приличный петербуржец за всю жизнь не заглянет на Пески. Надо полагать, что Петр Петрович Иванов, о котором идет речь, ходил, сколько себя помнил, в департамент, не стесняясь расстоянием, и по обычаю чиновничьей мелюзги старательно замазывал ваксой дыры на сапогах, прохудившихся до срока.
Петра Петровича не видели на сборищах в трактире даже в день получки жалованья. Щепетильный по женской части, он конфузливо избегал и тех разговоров, в которых любой петербургский писец заткнет за пояс парижского кавалера Фоблаза.
Умеренный во всем, Петр Петрович не строил воздушных замков. Слово «счастье» всегда казалось ему беспредметным.
И вдруг счастье без всякого зова предстало перед бедным чиновником в лице Луизы Карловны. По вдовству Луиза Карловна промышляла тем, что держала на квартире жильцов. Жильцы могли получить у нее полный пансион, или обед, или наконец один семейный уют, который гарантировала каждому постояльцу почтенная вдова.
Женившись на Луизе Карловне, Петр Петрович приобрел все эти блага сразу и притом совершенно безвозмездно. Тут и могла бы обернуться унылая проза жизни волшебной сказкой для счастливца, но сказочные истории редко случаются на Песках. Благоприобретенный Луизой Карловной супруг попрежнему ходил в должность пешком: Луиза Карловна решительно не видела нужды в извозчиках даже в осеннюю непогоду. Чуждая сентиментальности, она сама вела переговоры с портным, приказывая ему перелицевать сюртук или другую принадлежность мужского туалета, доставшуюся в наследство Петру Петровичу от первого мужа Луизы Карловны. Перелицованные вещи свидетельствовали об изобретательности портного и о чудодейственных рецептах, которыми пользовалась Луиза Карловна при хранении вещей от моли. Но едва появлялся на службе Петр Петрович в новой паре, завистливые сослуживцы затыкали носы, как по команде.
Ознакомительная версия.