— Что? — взвился от неожиданности Кути. — Ненависть убила в тебе все, — не удержался он от злобного выпада, хоть и намеревался, принимая нелегкую миссию, терпеливо снести и обиды, и оскорбления, — тело, душу, зачатки таланта. Твои стихи о любви невозможно читать без смеха. Можно подумать, что ты ни разу не ласкал приличную женщину. Только гулящую девку, только за деньги.
— Разумеется, — поэт ответил злым мстительным хохотом, — ты ведь привык, чтобы женщины тебе платили за ласки. Прочь, сутенер! — И враз обессилев от гневной вспышки, прислонился к холодным изразцам камина.
Не успел он отдышаться, как ворвался расхристанный, разгоряченный студент, которого Петефи видел однажды с Палом Вашвари.
— Только что немецкая кавалерия изрубила в Буде манифестантов, — бросил он прямо с порога. — Фон Ледерер заманил их в ловушку… Почти никто не ушел.
— И это на глазах у ответственного правительства! — Петефи разбил костяшки пальцев о глазурованные плитки, но не почувствовал боли. — Я оденусь сейчас, подожди…
— Мостовая в лужах крови, — сообщил студент о подробностях бойни, когда они выбежали из подворотни и понеслись, расталкивая прохожих, по улице. — Даже лошадям было скользко.
— Генерал взял реванш за свой испуг пятнадцатого марта, — тяжело дыша, бросил Петефи, зализывая содранную кожу. — Но кто отомстит за убитых? Кто, я вас спрашиваю, оплатит кровь мучеников?
Час спустя эти же вопросы он задал на площади возле музея, где собрались последние «мартовцы», студенты из «Клуба равенства», безработные и мастеровые, лишенные после похода на Буду патентов.
— Теперь, слава богу, нам есть с кого спросить! — Пошатываясь от слабости, Петефи махнул рукой на особняк, где собрались приехавшие из Пожони министры. — Обратимся же к нашим министрам, несчастные венгры. Вперед!
Откуда только силы взялись для бега, как только легких хватило для возмущенного выкрика:
— Такому министерству, — мотнул он головой на темные окна, — я не только отечество, но даже собаку свою и то б не доверил…
Тяжкий угрожающий ропот прокатился над площадью, заставив кого-то из чиновников распахнуть раму и свеситься вниз.
— В чем дело? — последовал недоуменный вопрос.
— Пригласите министров, — властно распорядился Петефи. — Их хочет видеть народ.
По тому, как быстро захлопнулось окно, Петефи понял, что его узнали.
Через несколько минут на балконе показались Баттяни и Сечени, поникший, вялый, безнадежно больной.
— Почему вы медлите? — потребовал ответа поэт. — Неужели не ясно, что нужно немедленно вооружить нацию?!
— У правительства нет для этого средств, — глухо ответил Баттяни.
— Слышали? — Петефи обратил к народу пылающее, искаженное бешеной улыбкой лицо.
Болезнь, гнев и горестная обида прорвались неприятным, оскорбительным смехом. Неокрепшее, затравленное, скованное по рукам и ногам правительство стало для него единственной мишенью, заслонившей подлинного врага.
Уже теряя сознание и кренясь к готовым подхватить его чьим-то рукам, поэт понял, что вел бой с тенью, а таящийся за ее смутной завесой враг остался недосягаемым.
И еще он подумал в последнюю секунду перед сомкнувшейся вокруг темнотой, что избег поражения ценой болезненной слабости, как некогда Кошут, к которому он, Шандор Петефи, был, пожалуй, не всегда справедлив…
Он уже не слышал, как прошипело в толпе слово «сумасшедший» и еще одно шипящее слово — «шпион».
Прежние, угасшие было слухи о нем стали распространяться с обновленным усердием.
Бальдур находился далеко от Пешта, Эстергома и Балатона, но кто-то усердно раздувал подернутые золой угли.
— Кажется, он арестован за клевету, — небрежно отозвался на вопрос о Петефи секретарь премьера Лайош Кути. — А впрочем, точно не знаю. Правительство не интересуют люди вчерашнего дня.
Знак Рака на зодиакальном круге Пражской ратуши напомнил о близости праздника солнцестояния. От Балканских гор до Пиренеев, от пальм Лазурного берега до суровых балтийских шхер взметнулись языки жертвенного огня, зажженного во славу единого для всех народов лучезарного божества: Ярилы, Гелиоса, Аммона-Ра.
На каменных островах далекой Северной Пальмиры, плывущей сквозь прозелень белых ночей, летели по ветру золотистые искры, бередящие душу то ли забытым воспоминанием, то ли неясной мечтой.
Папоротник вспыхнет жар-цветом в заповедных чащобах где-нибудь у Янтарного моря, а в Провансе эфирным нимбом займется букетик лиловой лаванды. Властительные связи, протянутые через дали времен и дали пространств. Иван Купала для балтов, Иоанн Креститель для взбудораженных галлов. Здесь и там ароматные травы восходят жертвенным дымом к разбуженным небесам. Что-то подарит миру заклятье Ивановой ночи? Или уже подарило?
В каждом квартале Парижа, на древних площадях и набережных туманной Сены весело потрескивает хворост потешных костров и песни революции «Ça ira» и «Карманьола» не умолкают до ранней зари.
В ту ночь накануне Сен-Жана пламя выхватывало из темноты нагромождения баррикад, вновь запрудивших русла парижских улиц.
— И вот мы, — пожаловался русский император в интимной беседе с герцогом Лейхтенбергским, потерявшим во Франции добрую треть состояния, — я и мой народ по милости этих мерзавцев снова отброшены в Азию. Франция торжествует на западе, Европа отталкивает нас. Прежде даже, чем вступить в бой, славяне побеждены французской революцией.
Но нежданно в разбавленном молоке белой ночи блеснул луч надежды, пробудив застывшие пенки, может, утренней, может, вечерней зари.
Телеграмму о кровавой расправе генерала Эжена Кавеньяка над восставшим пролетариатом Николай воспринял как божий дар. Он сразу понял, что, если Париж захлебнется, революция в Европе пойдет на убыль.
— Ай да республиканец, — не скрывал восторга царь. — Ай да молодец! Проучил каналий! — и через посла Киселева передал бравому генералу сердечную благодарность.
Вал революции и вправду начал откатываться. Князю Альфреду цу Виндишгрец, командовавшему императорскими войсками в Богемии, удалось быстро справиться с восстанием в Праге, вспыхнувшим в июне.
Заметно приободрились и германские венценосцы. В соборе святого Павла во Франкфурте-на-Майне представители королевств, княжеств и «вольных» городов в бурных дебатах решали проблему единого немецкого отечества. Уже во время прений по вопросу центральной власти выявились непреодолимые разногласия. Камнем преткновения для всех пятисот восьмидесяти шести представителей германских государств явилась, разумеется, конституция.
Спор, который решался народом на улицах немецких столиц, был умело перенесен на кафедру франкфуртского парламента. Оттеснив возвышенную идею свободы, на передний план выступила мистическая национальная идея.
Фриц де Шампань издал королевский указ, в котором объявил о своем намерении возглавить национальное движение. По обыкновению увлекшись, он сказал:
— Сегодня я показал себя поклонником старинного германского черно-красно-золотого знамени и поставил под его покровительство как себя самого, так и мой народ. С этого момента Германия покрывает собою Пруссию.
Эти, случайно оказавшиеся пророческими, слова предстояло оценить подрастающему поколению, ибо Фридрих-Вильгельм Четвертый котировался в глазах современников, как соотечественников, так и соседей, не слишком высоко. Король, который был вынужден снять шляпу перед телами застреленных в уличной схватке революционеров, едва ли мог претендовать на пангерманскую власть в столь тревожное время. Многие полагали, что он не справится с положением даже в собственной столице.
Вена, невзирая на потрясения, не желала уступать главенствующего положения в союзе немецких государств. В минуты просветления, все более и более кратковременные, Фердинанд упрямо твердил, что не отступит перед прусским наглецом, не расстававшимся с коньячным штофом, на котором золотом готических букв сияло: «Мое единственное сокровище».
По глубокому убеждению венского правительства, Австрия была ядром германской нации, и ей одной принадлежала главенствующая роль во всех делах союза. Недаром на башне святого Стефана каждое утро взвивалось то самое черно-красно-золотое полотнище, которое пытался присвоить темпераментный Фриц. В часы, свободные от празднеств и занятий геральдикой, добродушный император и король любил взобраться на башню и стать рядом со знаменем. По стойке смирно.
— Hoch! — приветствовали его столпившиеся перед дворцом бурши.
Не удивительно поэтому, что собравшийся во Франкфурте парламент склонился в сторону высшей имперской власти и большинством в четыреста тридцать шесть голосов избрал правителем империи австрийского эрцгерцога Иоганна, не чуждого идеям прогресса мечтателя и идеалиста. Любопытно, что событие это свершилось двадцать четвертого июня, в день летнего солнцестояния, предшествующего празднику Иоанна.