для этого все средства, какие может добыть искусство омоложения, действительно удивлял всех своей вечно молодой физиономией.
В покой, в котором он с утра одевался, никто из профанов не имел доступа, там покоились под ключом тайны, силой которых граф, имея пятьдесят с небольшим лет, иногда походил за тридцатилетнего юношу; корсеты, сделанные в Париже, полупарички, полная аптечка косметики, помад, помадок, вод и водичек, порошков, щёточек, щипчиков и т. п. инструментов, препаратов и приборов. Один только камердинер знал, сколько в этом человеке было Божьего творения, а сколько произведения искусства. Никто другой не мог поручиться, были ли зубы его собственными зубами, был ли цвет волос приобретён в Париже, или такой, с каким пришёл на свет, или брови, чрезвычайно обычные, были делом кисти или природы, черпал ли румянец из коробочки или из крови. Такой же старательной была одежда старого модника, которому бельё шили в Париже, а костюмы в Лондоне. Один способ надевания перчаток, которые надевал с чрезвычайным старанием, уже его достаточно характеризовал. Обычно мучился над ними добрых полчаса, а часто три пары забраковал, прежде чем одна могла его удовлетворить.
Не знаю, могли ли когда-нибудь самые важные обстоятельства изменить хоть на минуту привычки этого человека; разумеется, что, прибыв теперь в Польшу, он был неслыханно огорчён её демократизацией, революционным духом и состоянием беспокойства, которые тут нашёл. К этому сильно прибавлялось то, что эти события уменьшили его доходы. Естественно, он видел одно спасение для Польши в Маркграфе, в объединении его с русскими и отказа от глупых, как он их называл, утопий. В салонах Маркграфа он встречал графа Альберта, с которым немного были в родственных связях, через какую-то прабабку; с другой стороны следует знать, что граф был родным дядей и ближайшим кровным Ядвиги. Через несколько недель после прибытия его в Варшаву, именно на следующий день после отъезда Ядвиги, утром вошёл к нему с довольно хмурой миной граф Альберт. Началась беседа о текущих делах, Макс резко выступал против всего движения, как к ведущему к погибели.
– Но это, – говорил он, – это явная социальная революция, это окончательная погибель той нашей прекрасной старой Польши. Меня удивляет только, что эта зараза революции охватывает даже здоровые умы, что тут всё настроено, так дивно расположено, что даже в защиту правды отозваться нельзя. La situation est grave.
– Да, – говорил Альберт, – а что удивительней, горстка людей, которая это движение создала, сумела его расширить, сделать его заразным и поэтичной стороной своих доктрин потянуть всё, что народ имел в себе наиболее горячего. Ничего более болезненного для меня не было, – прибавил он, – чем вид особенно одной души, одного ума, подхваченного очарованием этой борьбы, этот ум на самом деле заслуживал иную судьбу и должен был развиться в ином направлении.
– О ком же эта речь? – спросил Макс. – Если разрешено спросить.
Альберт вздохнул и помрачнел.
– Грустная эта история, – сказал он, – но как близкому родственнику тайны из неё делать не буду. Вы давно видели вашу племянницу, панну Ядвигу?
– О! Давно, год или больше, но уже тогда это милое создание показалось мне для своего пола и возраста слишком мужественным и демократичным, не видел её со смерти моей сестры; пребывает, возможно, за границей.
Альберт пожал плечами.
– Что это значит? – спросил Макс.
Граф молчал.
– Но я надеюсь, что от меня, как от дяди, нет необходимости скрывать всё, что касается Ядзи. Я всё-таки обязан это знать, как главный её опекун.
Альберт взглянул на него, а через минуту добавил:
– Да, вы должны, граф, это знать, но должны также и помочь этому. Во время пребывания в Варшаве панна Ядвига была опутана демократами и революционерами, так что полностью бросилась в это братство. Ум, несомненно, более высокий, сердце большое, естественно, дала себя ослепить блестящей стороной этих теорий. Кажется, что немного любви к какому-то пролетарию присовокупилось к этому. Насколько я знаю, она неслыханно сделала из себя жертву для освобождения его из тюрьмы, окончательно себя скомпрометировала, так, как обычно у нас женщины, которые больше подозрений на себя стягивают, чем имеют действительной вины. После смерти тётки…
– Выехала за границу, – сказал Макс.
– Но где же, – отвечал Альберт, – прибыла под чужим именем в Варшаву, всю посвятила себя революции, не знаю, каким чудом, уходила до сих пор от преследования правительства, а в те дни, кажется, выехала куда-то в провинцию, потому что, возможно, герой ранен.
Граф Макс аж с кресла вскочил, однако, припомнив, что резким движением мог испортить экономику туалета, поглядел сначала внимательно в зеркало, а потом прибавил:
– Вы рассказываете мне вещи неслыханно непонятные! Не верю! А что хуже, вещи, о которых я из титула опекуна знать обязан, и которые могут быть для меня источником великих неприятностей! Entre nous, знаете, граф, что эти будто бы серьёзные люди всегда меня в легкомыслии обвиняют. Я опекун, готовы сказать, что из-за моей медлительности Ядзя погубила себя. Я обязан вырвать её из этого положения, но не повторяете ли вы мне только сплетни? У вас мина влюблённого, cela rend bete, влюблённые всему верят, меня уверяли, что она за границей, что поехала с панной Эммой…
– Но когда я её тут в Варшаве своими глазами видел и говорил с ней… Не буду отпираться, что это одна, может, женщина, которая на меня огромное, чрезвычайное впечатление произвела, поэтому я выслеживал каждый её шаг, может, нетактично, но с рвением настоящего друга.
– Стало быть, это правда! – выкрикнул Макс. – Но ей так губить себя невозможно позволить! Mais, c’est monstrueux. Как это? Значит, уехала, говорите? Раненый? Что? Где? В восстании? Полетела среди казаков! За ним? Когда? Ну, что тут предпринять! И никто её не задержал? Но ежели вы знали о том, то должны были для чести фамилии полететь к Маркграфу, использовать силу, посадить безумную в монастырь. Mais c’est monstrueux!! c’est monstrueux!
– Я узнал о выезде только, когда выехала, всё-таки не был заранее осведомлён и не осмелился бы никогда препятствовать её воле, вы её не знаете, по крайней мере такой, какая есть сегодня, и ручаюсь вам, что со всем своим опытом и твёрдостью убеждений вы не удержали бы плац.
– Что вы мне говорите! Что говорите! Безумная! Фамилия не может позволить такого рода скандал, всё-таки вы знаете, что вынесет из дома каких-нибудь по меньше мере несколько миллионов, и их должен там похитить какой-то мещанин, или хуже?
– Весьма приличный человек, но красный!
– Никогда на свете позволить это не могу. Беру тут же un sauf-conduit (пропуск)