— Раз тебе говорят, надо ехать. Снаряды везем.
— Кому?
— Махну.
— Кум вздохнул.
— Ну, еду.
Опять взяли тот же паровоз, но теперь уже с двумя классными вагонами. В один вагон погрузили снабжение, а в другой — пятнадцать бойцов и себя. День был теплый, изредка вагон охватывало мелким дождиком, и тогда вагон казался островом. По обеим сторонам дороги играла радуга. Колеи проселка ослепительно блестели, а над встречными рощами клубились, уходя ввысь, облака тумана, как бы ворча, что им еще не удалось превратиться в тучи и поиграть такими красивыми сердечными каплями.
Кум сидел на площадке вагона, спустив ноги на ступень, курил и, не замечая того, напевал песенку, которую только что перед тем пел Ламычев: «Морячку». Иногда, неизвестно почему, он спрашивал:
— А тебе, Терентий Саввич, не доводилось слышать эти самые валдайские колокольцы?
— Не доводилось.
— И мне не доводилось, а ведь, скажи пожалуйста, все заготовительные пункты поют: «И колокольчик, дар Валдая».
У Федоровки почувствовалось, что махновцы знают о поездке комиссаров. Перед Федоровкой комиссары увидели цепь солдат и красный флажок на пути. Паровоз пошел тихим ходом и остановился вровень с красным флажком. Подошел махновец с черной лентой на фуражке.
— Комиссары, вылазь.
Ламычев поставил красноармейцев с винтовками возле окон и вышел.
— Чего это ты, — сказал он человеку с черной лентой, — целую цепь растянул на меня одного.
— Иди к нам, — сказал человек с черной лентой.
— Зачем? У меня чин выше. Хочешь говорить — иди ко мне.
Человек с черной лентой обернулся к своей цепи и дал команду:
— Пулемет по окнам!
Тогда Ламычев повернулся к вагону и тоже дал команду.
— Товарищи, пулеметы в действие не приводить вплоть до особого моего распоряжения!
Так, около получаса они стояли друг против друга, эти два человека, один с красной лентой на шапке, другой с черной, стояли молча, надувшись от важности. Наконец, человек с черной лентой сказал:
— Снимай револьвер!
— Лишнее кровопролитие, — ответил Ламычев, делая два шага назад и кладя руку на кобуру.
— Куда едешь?
— Поворачиваю на Гуляй-поле.
— Так вот нам и велено тебя разоружить.
— А чем разоружишь? Пулеметов у тебя нету. Солдаты твои лежат с лопатками.
— Зайдем на станцию.
— Зайду. — И Ламычев, обернувшись к вагонам, скомандовал: — Ухожу на станцию. Смирно. При малейшем промедлении давать полный бой…
На станции человек с черной лентой пробормотал что-то невнятное коменданту, и тот вынес две чарки водки. Выпили. Ламычев закусил огурцом и сказал еще более важно:
— Мог бы я, парень, взять с собой и трех сопровождающих, но чин мой не позволяет. И без того конвой уменьшен до невероятия.
Вступив на территорию махновцев, Ламычев, припомнив разговоры в вагоне командующего, решил, что махновцы действительно хотели обмануть его, Терентия Саввича Ламычева! И, решив так, он почувствовал к ним крайнее презрение. «Разве это казаки! — думал он. — Эти только играют в казаков. Так, бурьян. С ними я могу как угодно разговаривать. Вот разве только батько Правда достоин изучения. Про него можно сказать, что он из продуманных людей». И это крайнее презрение и важность, с которой держался Ламычев, подействовали. Человек с черной лентой говорил с ним почтительно, и почтение почувствовалось даже в том, что к станции Гуляй-поле подали три экипажа.
Войдя в кухню, он увидел тот же очаг, тот же топорный стол, то же угощение, и только «батькив» прибавилось, да лица их стали более хмурыми, а батько Правда был совсем возбужден. Увидав Ламычева, он стал так ругаться, что Ламычев пощупал себе нижнюю челюсть и сказал:
— От такого напряжения чембары свалятся. Пожалей себя, батько Правда!
Он снял фуражку, положил ее со стуком на стол и проговорил как только мог раздельно и важно:
— Ну вот, сказал я, что не надую, и не надул. Привез тебе, Махно, снаряжение. Посмотрим, какое у тебя есть чувство к народу.
Махно сидел в белой, словно из каолина, глянцевитой рубахе под громадным черным знаменем, на котором был начертан такой нелепый лозунг, что Ламычев только усмехнулся. Но лицо у Махно было уже другое, встревоженное и, казалось, не такое просторное, как прежде, на которое можно было чуть ли не армяк бросить — и то не накроешь. Он молчал, зорко посматривая на «кума», видимо, понимая эту привезенную насмешку. Ламычев теперь уже не думал, что умнее всех здесь батько Правда, и решил поскорее послать Пархоменко ту телеграмму условным языком, о которой они сговорились.
Пообедали. Ламычев попросил бумаги, чтобы показать, что мысль о телеграмме пришла к нему внезапно. Он написал Пархоменко, что снаряжение вручено и что он ждет дальнейших инструкций, а это означало, что на успех переговоров надежд мало. Маруся Никифорова сзади, через его плечо, читала телеграмму. Подписав телеграмму, Ламычев также через плечо, небрежно подал ее Марусе и сказал:
— Вели отнести на почту. — И обратился к Махно: — А почему тебе коммунистов к себе не пускать, если ты признал советскую власть и отряды даже переименовал в армии?
— Я пускаю, да они не идут, — ответил Махно ухмыляясь, — вот ты первый пришел. Посмотрим, что из этого выйдет.
Делая удлиненные шаги, вошел адъютант в ярко изумрудной гимнастерке, расшитой пунцовыми шнурами. Он подал Махно телеграмму. Махно прочел и перебросил ее Ламычеву. В телеграмме было написано: «Батько Махно. Чего ждешь. Чего не бьешь большевиков. Чего не выступаешь. Григорьев».
— А кто это? — спросил спокойно Ламычев, как будто и не зная о восстании Григорьева.
— Атаман Григорьев. Он восстал против вас.
— Так он сошел с ума. Он и раньше был белый и сумасшедший. Он нас обманул.
Ламычев встал, как бы крайне взволнованный:
— Зачем же я это тебе привез снаряжение? Да ты меня тоже обманешь. Или ты ждешь откудава-нибудь инструкций?
Махно, давая понять, что он не ждет инструкций, что он не ждет французских винтовок и пушек, не боится проникновения коммунистов в свои отряды и не имеет ничего общего с Григорьевым, схватил телеграмму атамана, изорвал ее и, бранясь теми тюремными ругательствами, которые были в такой моде среди анархистов, закричал:
— Он и мне изменит! Не желаю я с ним разговаривать.
И затем сказал Ламычеву:
— Ступай отдохни, а вечером начнем переговоры.
Ламычев пошел отдохнуть в отведенную ему комнату.
Пообедал он плотно, и вообще в последнее время он чувствовал «возвышенный аппетит», — поэтому он быстро заснул. Когда он проснулся и подошел к дверям, чтобы поискать умывальник, он увидал часового, сидящего на табурете перед его дверью. «Нет, ничего не скажу про Махно, — подумал Ламычев, — видно, и он из продуманных людей».
Свой отряд в шестьсот штыков, собранный с трудом и больше из конвойных команд, так как все основные харьковские вооруженные силы были направлены против деникинцев под Луганск, Пархоменко выстроил перед своим бронепоездом и с подножки вагона сказал:
— В нашем распоряжении, товарищи, нету других сил и средств, кроме!.. — он стукнул кулаком по броне вагона, а затем указал на отряд: — Все, что есть, так это вот мы сами. Будем крепки — уцелеем, не будем крепки — прощайтесь с жизнью и родиной. У врага армия в пятьдесят, а может быть, в сто раз больше нашего полка. Ну, нашим настроением я хвастаться не буду. Вы его знаете лучше меня, а про врага скажу только, что нет армии трусливей, которая знает только грабеж да погром. Такая армия не держит охранение в походе, не ведет гарнизонной службы, а разведка ее в тысячу раз хуже нашей. Я считаю, что таких дураков надо учить. Товарищи учителя, садись по вагонам. И чтобы действовать, как в Царицыне!
В пути недалеко от Екатеринослава бронепоезд встретил вагоны командарма-2 Скачко. Командарм был не только растерян, но и явно ошеломлен. Он тупо рассматривал мандат Пархоменко, которому поручалось, — если он найдет нужным, — принять под свое командование все войска, находящиеся на фронте.
— Где фронт? — спросил Пархоменко.
— Точно очертания его неизвестны, — ответил Скачко.
— Где части?
— Части разбежались.
— Так и вас прошу, Скачко, скакнуть в степь. Очистите вагоны, они нам нужны под то, что отнимем у григорьевцев.
Поздней ночью бронепоезд остановился возле днепровского моста. Пархоменко снял охрану григорьевцев и пустил в город свою разведку: троих ординарцев, одетых мужиками, на подводе с пустой бочкой из-под керосина. Во всех дворах окраины валялся лес, — видимо, обыватели растащили лесные склады. Колоды, болванки, брусья, тес — все это лежало в беспорядке.