— Что же мне прикажете — тоже в монастырь? Рясу надеть? — усмехнулся Нароков. — Я офицер и состою на службе. И я не виноват, что Россию терзают всякие авантюристы и проходимцы! Не я развел эту красную заразу! Я был на фронте и воевал с немцами, я защищал отечество, а вся эта мерзость тем временем жрала Россию изнутри. Теперь кто-то должен очистить ее! Но скажите мне, есть ли другой путь? Такой, чтоб я не возился в дерьме? Думаете, приятно быть палачом?
— Есть другой путь, — не сразу ответил монах. — Но вы не захотели идти по нему. Он трудный и дли вас, князь, непроходимый. Вы выбрали легкий, прямой — вешать, пороть, наводить страх. Но ведь народ нельзя долго держать в страхе!
— Я считаю, что только так можно сегодня спасти Россию, — отрезал Нароков. — Да, спасти свое отечество! Мы создадим Сибирское государство и отсюда освободим Россию.
— Вы не спасете Россию, — покачал головой монах. — Потому что вы сейчас не защитник, а наемник. Наемник в своем отечестве. Сегодня вы нанялись к Колчаку, завтра у вас будет другой хозяин. Да и сам Колчак, по сути, тоже наемник и тоже не имеет представления о народе, который пытается защитить, или, как вы сказали, очистить от красной заразы. Вы обязательно потерпите неудачу, поскольку ваш путь порочен в своем изначалии.
— Пророчествовать можно! — рассердился князь. — Все пророки!.. А в чем он, другой путь? Где?! Вразумлять красных? Уговаривать народ? Или молиться? Мы дали крестьянам свободную торговлю хлебом! Они здесь об этом и мечтать не могли!
Монах осторожно спустил кота на пол и, подойдя к печи, потрогал ее горячие бока, погрел руки.
— Вы опоздали, князь… Вернее, вы первыми сделали выбор, и не самый удачный. По другому пути теперь пошли большевики. Вы их сами направили на этот путь. Да, князь, вы лично, своими руками теперь помогаете им! А надо было всего-то — знать свой народ.
— Попрошу объяснить толком, — сурово сказал Нароков.
— Боюсь, не поймете, — вздохнул монах. — Впрочем, я и сам недавно повял… Сейчас в глазах народа вы — палачи. Согласитесь, это так. А другая сторона — мученики. Вы толкнули большевиков на путь мученичества, и они идут по нему. Народ будет не с вами, а с ними. Потому что во все века если русский человек стоял перед выбором, то всегда выбирал мученика и шел за ним. А палач, да еще и наемник… — Монах помотал головой. — Нет, народ за таким не пойдет. И свободной торговлей его не купишь. Хуже того, потерпит, потерпит и против поднимется. Наемник ведь тот же чужеземец. А у вас вон и японцы, и англичане, и американцы… Вы обречены, князь. И чем больше вы станете вешать и пороть, тем ближе ваш конец.
Нароков некоторое время сидел за столом, подперев голову. Кот терся о его сапоги и мурлыкал, просился на колени. Спас на божничке глядел на князя с суровым покоем. Чадил в лампе и коптил стекло сильно вывернутый фитиль.
— Кто вы? — спросил наконец Нароков, подняв отяжелевшую голову.
— Монах, — сказал гость. — Позавчера был пострижен. И брат Березина…
— Я это слышал!.. С кем вы? За кого?
— С богом, — смиренно ответил монах. — А значит, со своим народом.
— Хватит слов! — закричал князь. — Чьи идеи вам ближе?
— Ничьи, — вздохнул монах. — Я никогда не смогу принять идей красных. В них много от ума, а от сердца слишком мало. Красные тоже плохо знают народ, они пытаются за него и думать и решать. Им это еще откликнется, да это уже другой разговор… Ну, а с палачами я… Когда в мире происходит смута, когда идея на идею, надо оставаться с народом. И с верой.
— Хорошо быть святошей! — не сдержался Нароков и, сжав кулаки, хрустнул суставами. Хотел еще что-то сказать, но так и замер, положив перед собой руки. — Послушайте! — он вдруг оживился, подошел к монаху. — Останьтесь со мной, а? Я давно не причащался. Исповедаться хочу…
— Я не приму у вас исповеди, — покачал головой монах. — И причастить не могу. Я просто еще не умею… Ступайте в церковь…
— Нет! Не хочу… Останьтесь! Я не трону вашего города!
— Я пойду, — упрямо сказал монах, греясь у печи.
— Вы не можете отказать мне, не имеете права! — Нароков пытался заглянуть ему в глаза.
— Я пришел не грехи вам отпускать. У меня другая цель, — и, взяв скуфейку, полушубок, неторопливо оделся. — Хочу с вашим воинством поговорить.
— Вы не уйдете! — Нароков встал возле двери.
— Оставляете меня заложником?
— Да поймите же! — загорячился князь. — С ними нельзя говорить! Они не поймут! Они и русского-то не знают! Это же инородцы!
— Но ведь православные, — не согласился монах. — Поймут.
Преодолевая желание не отпускать гостя, схватить его за руки, силой заставить остаться, Нароков отступил от порога. Монах открыл дверь и тут же пропал в клубах пара.
Князь подошел к окну; откинув занавеску, долго вглядывался в темноту, но так ничего и не увидел…
Мыслилось ему позреть на синий Дон, испить воды донской шеломом. Но выпала другая доля…
Перед его очами текла река Каяла.
И вода ее не утоляла жажды, а, напротив, огнем гортань палила и тоскою обливала сердце.
Быстра была река, горька, кровава. И не имела брода половецкая река.
Пораженье и позор. Позор и пораженье.
Отца и сына повязали одной ужицей — спина к спине. И усадили так в одно седло кощеево.
Затем связали и Владимира, придавленного павшей лошадью.
А Святослав, хранимый чудом, сквозь половецкий строй прорвался и кинулся прочь от реки Каялы, но брошенный аркан в последний миг схватил его за горло и опрокинул наземь.
И лишь Буй-Тур, забывшись в сече, метался по степи, рубил налево и направо, и полк его железный стоял стеной, упершись в землю. Но вот ковуи побежали и смяли строй, а в бреши с визгом устремились половцы. Буй-Тур вес ждал смерти, сражался в одиночку, но смерти ему не было, стрела не тронула, копье не взяло, не достала сабля. Да повенчал аркан, надев кольцо на выю. И павши наземь, он сумел стрелою заколоть кого-то.
Позор, По-зор!
Болела рана. Кровь стекала по шуйце отца и по деснице сына — повязаны рука к руке…
А витязей, захваченных в полон, опутали веревкой. Они стояли рядом, потупя очи, и боли не было мучительнее зреть сию нелепую дружину.
Он зрел. Зрел и боялся одного — лишь бы не ослепнуть! Лишь бы до конца вкусить позор, напившись из реки Каялы.
Он зрел поле брани. В степи, до черноты изглоданной копытами, политой русской кровью, лежали воины. Куда ни пал бы его взор — повсюду, руки распластав, к земле приникнув ухом, спала его дружина мертвым сном. Что слышали они? И души их, паря под небом, о чем просили?
Две девы на легких крыльях облетали поле. Кричала Карна голосом высоким, оплакивала мертвых, снимала боль, застывшую на ликах, и очи закрывала, крылами опахнув. А Желя с рогом в дланях над павшими летала и собирала кровь по капле. Переполненный, рог вспыхнул, загорелся, и, расплескивая огненную жалость, помчалась Желя в Русь.
Он зрел, как на печальном этом поле веселились половцы, собирая с мертвых дань. Ломая мертвым руки, они срывали кровавые кольчуги, а Игорю чудилось — с него сдирают кожу. Телеги заскрипели по степи, железные колеса колесовали павших — и это он позрел. Позрел, как копьями бьют раненых, как отрубают головы, друг перед другом похваляясь.
Позрел, как половчанин вытирает русскою рубахой сапоги, забрызганные русскою же кровью…
По-зор…
Не поделив добычи, средь мертвых тел схватились победители. Заскрежетали сабли по щитам, запели стрелы, и от крови возрадовалась дева по имени Обида. А половцы, втоптав ногами злато — причину свары, бились насмерть, как недавно бились с русичами. И князь, позрев на эту битву, вкушал не радость, а страданье! Заразная болезнь — крамола — разила все народы. Она, как оспа, ветром разносясь, охватывала земли и лики метила своею черной метой.
Едва лишь обобрали мертвых люди — на поле брани пала стая воронья. И вмиг земля зашевелилась от черного пера. И волки, пира ожидавшие по балкам и яругам, лавиною пошли со всех сторон. В тот день в степи незнаемой довольно было пищи всем. Всех прокормить могло бы поле брани. Но на пиру том не настало мира. На трупах дрались птицы, и звери меж собою лютовали.
Позор…
Седло кощеево — волшебное седло: все зримо из него, что раньше не видали очи, что ум не брал, к чему и сердце было слепо. Сын, притороченный к спине отца, прирос к нему, и, словно став единой плотью, они смотрели в две пары глаз.
Было что зреть. Было чем зреть…
И вдруг над полем промчался шорох, словно ветер-низовик: Кончак примчался, ходивший с ратью добивать дружину.
Смеялся он, сверкая золотым шеломом, куражился над пленными, со свитою шутил. Подъехал к Игорю, уставился, прищуря глаз раскосый. Затем позвал Чилбука, хозяина кощея-князя.
— Верни ему доспехи, — повелел Кончак. — И меч вверни. И содержи, как подобает князя содержать. Он друг мне старый.