— Матушка! Бог помиловал мене... Вин добрый, добришiй, ниж вы казали...
Девочка была строго наказана за это; но Мазепа, которому мать игуменья пожаловалась на его крестницу, с улыбкой заметил:
— Вы кажете, матушка, що дивчини не след у олтарь ходить, що дивчина не чиста... А як вы думаете, мать святая, дяк Опанас, то по шинках, да по вертепах, да по пропастях земных вештаеться, чище над сю дитинку божу?
На это матушка игуменья не нашлась что отвечать.
С годами Мазепа всё больше и больше привязывался к своей крестнице. Иногда ему казалось, что он был бы счастлив, если б судьба послала ему такую дочку, как Мотрёнька. С нею он не чувствовал бы этого холодного, замкнутого сиротства, которое особенно стало чувствительно для старика после смерти жены, более сорока лет делившей его почётное, но тягостное одиночество в мире. Мир этот казался для него монастырской кельей, острогом, из которого он управлял миллионами свободных, счастливых люден, а сам он был и несвободен, и несчастлив. Да и с кем он разделил бы свою свободу, своё счастье? Кому он нужен не как гетман, а как человек?.. на высоте своего величия он видел себя бобылём, круглым сиротой, гетманской буланой, перед которой все склонялись, но которую никто не любил. Хоть бы дети! Хоть бы какие-нибудь семейные заботы, горе, боязнь за других! Нет, ничего нет, кроме власти и отчуждения!..
Иногда на старика попадала страшная, смертная тоска... Для кого жить, зачем? Чего искать? Личного счастья? Но какое же у булавы личное счастье! Да и какое может быть счастье под семьдесят лет! Отрепья старые, жалкие обноски, сухое перекати поле, зацепившееся за чужую могилу…
Хоть бы дети! Так нет детей! Никого нет! Какое проклятое одиночество!
Есть дети... усатые и чубатые «детки-козаки»... А он их «батько»... Но не радует и дети, «детки»... Не радует вся Украйна-матка… Для неё разве жить? Её оберегать. Но надолго ли? Кому она потом, бедная вдовица, достанется? Разве не начнут её опять трепать и москали, и ляхи, и татары? А ей бы пора отдохнуть, успокоиться...
А там, по ту сторону Днепра, «тогобочная Украйна» тоже мутится... Семён Палий широко загадует... Палий свербит на языке поспольства, на языке всей Украины... Скоро Мазепа и на Украйне останется вдовцем, бобылём.
Такое мрачное раздумье нападало на старого гетмана всякий раз, когда ему нездоровилось. К тому же и из Москвы приходили тревожные вести: царь разлакомился успехами... Этою весною он уже стал пятою на берегу моря, и не сбить его оттуда... А оттуда, разохотившись, повернёт опять на Дон, поближе к этим морям, да и на Днепр, да на всю Украйну...
— А ты, старый собака, чого дивишься! От вин загарба твою стару неньку, Украйну, и буде вона плакать на риках вавилонских... О, старый, старый собака!..
Так хандрил старый гетман, взволнованно бродя по пустым покоям гетманского дворца в Батурине, в то время когда Кочубеиха, застав свою дочь за чтением Димитрия Ростовского, заговорила о Мазепе и о том, как он когда-то крестил Мотрёньку.
— Занедужав, кажуть, дидусь, — заметила кстати Кочубеиха.
— Хто, мамо, занедужав? — спросила Мотрёнька.
— Та вин же, гетман.
Девушку, по-видимому, встревожили слона матери. Она давно привыкла к старику, привязалась к нему, её привлекал его светлый ум, его ласковость, а ещё более сто одиночество, которое девушке казалось таким горьким, таким достойным участия.
— Що в его, мамо? — спросила она торопливо.
— Та всё то ж, мабуть...
— Та що-бо, мамочко?
— Певне, подагра та хирагра... Чому ж бильше бути в его! Нагуляв соби... Час и в домовину...
— Ах, мамо, мамо! Грех тоби... А вид подагры, мамо, можно вмерти?
— Як кому... Вин уже сто лит вмирае, тай доси не вмер...
Девушка ничего не отвечала, слова матери слишком возмущали её. Но она решилась навестить больного старика, как он навещал её в монастыре, и потому оставила без возражения то, против чего в другое время она непременно бы восстала.
После разговора с матерью Мотрёнька вышла «у садочек» и нарвала там лучших цветов, которые, как она знала, нравились старому гетману, особенно когда ими была убрана его крестница. Ей так хотелось утешить, развлечь бедного «дидуся», который всегда, бывало, говорил, что Мотрёнька чаровница, которая всякую боль может снять с человека одним своим щебетаньем.
Нарвав цветов, она направилась к дому гетмана через свой сад, за которым тянулись гетманские усадьбы. На дороге встретился ей отец, который шёл вместе с полтавским полковником Искрою. Лицо Кочубея просияло при виде дочери, Искра тоже любовался девушкою.
— Да се ты, дочко, идёшь? Чи не на Купалу? — ласково спросил отец.
— Якiй сегодня, тато, Купало?
— Та як же ж? Якого добра нарвала, повни руки... Хоч на Купалу.
— Та се я, татуню, до пана гетьмана... Мама каже, вин занедужав...
— Та що ж, ты его причашать идёшь?
— Ни, тату, так... щоб вони не скучали...
— Ах ты моя ясочка добра! — говорил Кочубей, целуя голову дочери.
— Та як же ж, татуню, мини жаль его...
— Ну, йди-йди, рыбочко... Вид твого голосу й справди полегшае...
— Бувайте здорови! — поклонилась она Искре.
— Будемо... А дайте ж и мини хоть одну квиточку — улыбнулся Искра.
— На що вам?
— Та хоч понюхати... може й мини легше стане...
— Ну нате оцей чернобривец...
— Овва! Самый никчёмный... От яка...
Девушка убежала. Она знала, что Искра, как истый украинец, любивший «жарты», долго не оставил бы её в покое; а ей теперь было не до «жарт».
У ворот гетманского двора стояло несколько «сердюков», принадлежащих к личному конвою гетмана. Это были большею частью молодые украинцы, дета наиболее «знатных» малороссийских семейств, из коих Мазепа, воспитанный на польский лад, старался искусственно выковать что похожее на европейское дворянство и польское шляхетство, положительно несовместимое с глубоко демократическим духом казачества и всего украинского народа. Молодые люди, скучая бездействием, выдумали себе забаву: они свели на единоборство огромного гетманского козла с таким же великаном, гетманским бараном. И козел, и баран давно жили на одном дворе и всегда враждовали друг против друга: козел считал своею территорией ту часть гетманского двора, где помещались конюшни, а баран считал себя хозяином не только около поварни, но и у самого панского крыльца, и при всякой встрече браги вступали в бой. Теперь «сердюки» заманивали их за ворота и раздразнили того и другого. И козлу, я барану они присвоили названия сообразно ходу тогдашних политических дел; козел у них изображал «москаля», а баран — «шведа».
В то время, когда на улице показалась Мотрёнька, бой между «москалём» и «шведом» был самый ожесточённый, козел, встав на задние ноги и потрясая белой бородой, свирепо шёл на своего противника; а баран, стоя на одном месте и понурив голову, с бешенством рыл землю ногами. В то время, когда козел не успел пройти половину пространства, отделявшего его от противника, баран разом ринулся вперёд, и противники страшно стукнулись лбами. Сила удара со стороны барана была такова, что козел осел на задние ноги и замотал головой.
— Крипись, москалю!
— У пень его! У пень, шведе!
— А ну ще, москалю! Не той здоров, то поборов...
Но голоса сердюков разом смолкли, когда они увидели, что рассвирепевший козел, заметив идущую но улице Мотрёньку, поднялся на дыбы и направился прямо на неё... Молодые люди оцепенели от ужаса, растерялись, не зная, что делать, куда броситься. Девушка также растерялась... А страшное животное шло на неё... расстояние между ними с каждым мгновением ока уменьшалось.
Но в этот момент из кучки сердюков бросается кто-то вперёд, в несколько скачков настигает козла и хватает его за заднюю ногу... Животное спотыкается, ищет нового врага, оборачивается, и в это время остальные сердюки окружают его. Тот из них, который первым столь самоотверженно бросился на разъярённое животное остановил его, поднялся с земли при немом одобрении товарищей. Он был бледен. Глаза его смущённо смотрели в землю.
Девушка первая оправилась от испуга. Подойдя к тому, кто первым бросился на её защиту, она остановилась в нерешимости. Молодые сердюки также чувствовали себя неловко.
— Спасиби вам, — первою заговорила девушка, обращаясь к тому, который оказался находчивее прочих. — Чи вы не забились?
— Ни, Мотрона Василивна, — отвечал тот, не смея взглянуть на девушку. — Простить нас, Бога ради, мы вас налякали.
— Як вы? Вы тут не винни…
— Ни... се наши играли... Се мы, дурни, его рассердили... Тильки не кажить, буде ласкави, панове гетьманови, що вы злякались...