Если нет — то ничем не смогу вам помочь.
Заявление было жестковато, но зато без обиняков. Глинка согласился:
— Что ж, давайте попробуем. Может, вы и правы: загодя написанные слова станут сковывать мое вдохновение. Вот в романсах — иное дело, там стихи главное. А когда сможем приступить?
— Да хоть завтра до обеда. Цесаревич приболел, и работы у меня мало. Приходите с утра пораньше, скажем, в семь часов.
— Эк хватили, Егор Федорович! Петухи еще не проснутся, ей-бо!
— Ну, так что нам до петухов, Михаил Иванович? Мы и сами пташки ранние. А зато голова свежая, ясная, тишина на улице, и по дому никто не мешает. Я встаю-то в пять, но уж вас не хочу неволить, приходите только к семи.
— Что ж, договорились.
"Он смешной чудак, — думал музыкант, покидая дом Розена, — но как раз от чудаков можно ждать чего-то оригинального. Буквоеды и педанты скучны".
Вскоре, с готовым планом оперы, он отправился на два летних месяца к себе в Новоспасское — отдохнуть с молодой женой на лоне природы и посочинять музыку к "Сусанину" в деревенском спокойствии и первозданности.
Анна Керн, покрутив с Сомовым, побывала в близких отношениях с Сержем Соболевским, другом Пушкиных и Глинки, а затем сошлась с незаконнорожденным сыном дяди поэта Баратынского, даже родила от него, но ребенок умер. Вскоре умерла и маленькая Оля, не дожив до своего 7-летнего возраста. Пушкин был уже женат и воспринял новость о кончине дочери без особой грусти.
Да и легкомысленная мать горевала недолго. Подружившись с Дельвигом и его женой, переехала к ним на квартиру. А поскольку супруга Дельвига наставляла ему рога с Алексеем Вульфом, давним любовником Анны Петровны, то сложилась удивительная "семья вчетвером": Дельвиг жил с женой и захаживал к Керн, Вульф делал то же самое, и все четверо были счастливы. Даже в свете Дельвиг появлялся с обеими дамами, представляя их:
— Софья Михайловна — моя жена. Анна Петровна — жена вторая.
Все смеялись милому чудачеству, но и понимали, что в любой шутке есть доля правды.
Дельвиг вместе с Сомовым издавал альманах "Северные цветы", где держали корректуру обе его дамы. Выпустил одну книжку альманаха "Подснежник", а потом затеял с Пушкиным "Литературную газету". Самым известным его стихотворением стал "Соловей", посвященный Пушкину и положенный на музыку Алябьевым. Глинка играл импровизации на тему.
Та же компания, что ходила к Жуковскому в Зимний, развлекалась и на квартире у Дельвига. Пели, танцевали и играли в шарады. Летом ездили на прогулки за город, даже однажды добрались до финского водопада Иматра. Глинка их сопровождал тоже.
С Анной Петровной у него сложились теплые, чисто дружеские отношения: как мужчина он ее не смог взволновать. Как-то композитор спросил:
— Слышал, будто Пушкин посвятил вам прелестные стихи. Это правда?
Помолчав, Керн кивнула:
— Правда. Разве вы не видели у Дельвига в "Северных цветах"?
— Я, признаться, пропустил. Можете прочесть?
— Отчего ж, могу. — И, слегка прикрыв веки, начала:
Я помню чудное мгновенье…
Он сидел, ссутулившись, сжав переплетенные пальцы и раскачиваясь в такт, как молящийся иудей. А когда стихотворение было завершено, замер, потрясенный. Наконец сказал:
— Это чудо что за строки. Так и просятся на музыку.
Генеральша улыбнулась:
— Ну, так сочините романс, Михаил Иванович.
— Мне нужны слова. "Северных цветов" не найти теперь. Не хотите продиктовать?
Сморщив носик, дама ответила:
— Ах, только не теперь. Вот что: я вам дам оригинал. Коли поклянетесь не потерять.
— Обещаю.
Упорхнув к себе в комнату, принесла вчетверо сложенный листок. Глинка развернул и увидел размашистый почерк Александра Сергеевича.
— Буду хранить как зеницу ока.
Сразу за работу не сел, спрятал рукопись в томике французских стихов, а потом забыл. Отвлекла женитьба и поездка с супругой в Новоспасское.
Деревенский быт, безмятежность, девственность природы вдохновляли его. Он вставал пораньше, умывался колодезной водой, от которой мурашки бегали по всему телу, пил парное молоко, заедая сладким пирожком. И, закутавшись в халат, нацепив турецкую феску, — так обычно ходил по дому, — принимался за ноты. Поначалу все прокручивал в голове и наброски делал грифельным карандашом, часто стирая ластиком, а потом откладывал прочь. Постепенно дом просыпался, начинали бегать дворовые, разжигали самовар, приносили барыне на завтрак только что снесенные куриные яйца, мед, малину на блюдечке. Выходила Маша в просторном пеньюаре и, увидев мужа, звонко целовала:
— Гений, как всегда, за работой. А в медовый месяц трудиться грех.
— Нет, наоборот: ты меня вдохновляешь. Ты моя муза.
Пили чай со сливками, обсуждали планы на вечер — кто придет в гости или же к кому отправятся сами. Появлялась заспанная теща в чепце, жаловалась на боли в спине и бессонницу. Но пила и кушала за троих. Мама Глинки завтракала у себя в комнате — накануне повздорив с Мишиной тещей, не хотела общаться.
Наконец он вставал из-за стола, брал с собой ноты и спускался в сад, в беседку, где и продолжал сочинять. А когда в доме все смолкало — Маша с матерью шли на речку в купальню, возвращался в дом и садился за фортепьяно, чтобы проиграть только что написанное, снова изменял, черкал, переделывал. Некоторые арии и дуэты выходили легко, некоторые выглядели тускло, Глинка злился, рвал нотную бумагу. В целом опера складывалась трудно. Первый акт еще ничего, а второй и третий буксовали.
Да еще и мама беспрерывно пилила — ей не нравилась ни невестка, ни сватья. Говорила, что они обе дамы глупые, жадные, дремучие.
— Ах, Мишель, как ты мог жениться на такой курице? — то и дело ворчала Евгения Андреевна. — Человек совершенно не твоего круга.
— Да при чем тут круг? — огрызался отпрыск, впрочем, без особого чувства. — Молодая, неопытная; повращается в нашем обществе — наберется мудрости.
— Как же, наберется она! Набираться чем, если нет ума?
— Ты несправедлива, мама. Маша — как чистый лист, я могу на нем написать все, что захочу.
Но родительница только вздыхала:
— Ой, боюсь, что напишешь не ты, а другие, кто побойчее.
Человек впечатлительный, Глинка волей-неволей проникался словами матери, начинал замечать за женой сказанные и сделанные ею глупости, недалекие суждения и дурные вкусы. Например, не читала ничего, кроме модных журналов, выбирая себе новые платья; допоздна ходила по дому неглиже, неумытая, неприбранная; мыться не любила вообще, баню презирала, лишь споласкивалась у себя в будуаре в тазике; обожала драгоценные побрякушки и печалилась, что супруг дарит ей мало золота и бриллиантов. Лежа на кушетке, часто фантазировала:
— Вот поставят твою оперу в Большом театре,