Я повернул на одну улицу, на другую, пробежал задами мимо каких-то складов, через скотный двор — и в конце концов очутился на самой окраине. Теперь не найдут, даже если собаку пустят по следу…
Я остановился, поглядел вокруг. За спиной был посёлок, впереди и с боков — степь. Голая степь. Где тут спрятаться? Но всё-таки лучше, чем в лесу: там ночевать одному страшновато…
Беготня, петляние по улицам и дворам, новые места — всё это на время отвлекало, наверное. Даже чуть-чуть казалось, что принимаю участие в какой-то игре — вроде пряток или определения маршрута. Но теперь, стоя здесь на ветру, я снова отчётливо вспомнил причину своего бегства, представил весь позор, какой меня ждёт. И, стиснув зубы и кулаки, пробормотал: «Нет, нет, нет!» В этих «нет» звучали отчаяние, беспомощность, безысходность…
Опять я вернулся к мысли о том, чтО же такое произошло, и опять ничего не мог понять: загадка без ответа! И спросить не у кого!..
Я прошагал уже довольно много через поле, прежде чем сообразил, что здесь же меня отовсюду видно, и понял, как плохо бывает солдату во время сражения, когда за ним следят сотни вражеских глаз, а спрятаться некуда. Хотя солдат может вырыть окоп. Я бы тоже его с удовольствием отрыл, но у меня не было шАнцевой лопатки. Так её, кажется, называют…
Стало смеркаться, подул холодный ветер, и я повернул к посёлку, который всё ещё виднелся вдалеке. Повернул, даже толком не соображая, зачем: ведь возвратиться я не хотел… не мог… Конечно, я понимал: папа меня ищет, беспокоится. Но было ясно, вернуться я не могу: что я скажу людям? Они ведь станут смеяться надо мной, а может, и ещё хуже, жалеть начнут…
Посёлок темнел на глазах, в нём появились редкие огни, но он выглядел совсем чужим, негостеприимным, и было страшно возвращаться туда, даже не зная, где переночевать. Не под забором ведь?
Кажется, я заплакал. Шёл и плакал и думал о том, что мы с Васькой хотели просто пошутить. Как мы смеялись, когда писали и особенно когда «получали» своё письмо. И папа сразу поверил. И мама тоже, и испугалась за меня, что я далеко отплываю от берега… А теперь вот я совсем один, вечером, иду неизвестно куда, голодный и замёрзший, а что завтра будет и послезавтра, совсем не знаю и даже думать страшно… И я заплакал ещё сильней.
Я был уже опять на краю посёлка, мимо, очень редко, проходили люди, проезжали машины, телеги. И мне страшно захотелось, чтобы из какой-нибудь машины выскочил папа и закричал: «У, ты мальчишка! У, ты глупышка! Вот ты где!» Но сразу вспомнил, что, чем быстрей меня найдут, тем раньше раскроется обман, и я снова был готов бежать куда угодно, хоть в ту же Австралию…
Я очень устал, есть уже расхотелось, клонило в сон, глаза слипались. Ничего почти не соображая, я зашёл в какой-то двор, увидел там недостроенный дом, груды кирпича, доски. И потянуло в пустое здание — как будто в нём живут хорошо знакомые и ждут меня к ужину.
Я вошёл в дверной проём, поднялся на второй этаж. Забрался бы ещё выше, если было бы возможно, — лишь бы подальше от этой земли, где обманывают друг друга и потом сами же мучаются от обмана, где смеются друг над другом… обижают…
Я не позвонил и не постучал в квартиру, потому что никакой квартиры не было. Не было внутренних стен, дверей, оконных рам. Было большое помещение — потолок, пол, дыры вместо окон — всё заляпано мелом, известью, штукатуркой. В одном из углов — ворох тряпья: рваные измазанные телогрейки. Я опустился на них и не заметил, как уснул…
Спал я неспокойно — ворочался, чихал, несколько раз просыпался, но тут же засыпал опять. А потом проснулся и уже не мог уснуть. Темнота наступила полная, лишь изредка по стене и потолку елозили мутноватые пятна света: где-то проходила машина с включёнными фарами. Но пятна быстро исчезали, рокот мотора стихал — и снова полная темнота и тишина.
Я лежал с закрытыми глазами, сон больше не приходил, мысли тоже. Ни о чём думать не мог, да и не хотел: всё равно ничего не придумаешь. А потом расчихался вовсю, наверное раз десять подряд, и на одиннадцатый услыхал над собой голос:
— Кто тут? Чего делаешь?
Я замер. Голос был страшный, хриплый: так разговаривают настоящие преступники — не иначе.
— Кто ты есть, спрашиваю? — снова раздался голос.
Чиркнула спичка. Я зажмурился от страха и молчал. А потом чихнул ещё раз.
— Простыл, что ли? — сейчас голос звучал участливо — так преступники не разговаривают.
Спичка погасла, говоривший зажёг вторую, я открыл глаза и увидел наклонившегося надо мной старика в ушанке и ватнике, с палкой в руке. И увидел себя: скорчившегося в грязном углу, перемазанного извёсткой.
— Сторож я тут, — сказал старик. — А ты чей? Из детдома убёг? Или так?
— Так, — ответил я.
— Не «тАкай»! — разозлился он. — Это дело разве — убегать?
— Не убегал я… Просто шёл… А потом заблудился. Понимаете?.. Я ведь не местный… Шёл, а потом…
Я ещё что-то молол в этом роде: мне было приятно после стольких часов молчания поговорить с живым человеком, который к тому же не знает ничего про меня.
— Да ты вот кто, смекаю я, — сказал вдруг он. — Ты доктора приезжего сынок. Отец-то весь посёлок обходил-объездил, тебя ищучи.
— Никакого не доктора. Откуда вы взяли? Я совсем из других мест.
— Ну, ладно, ладно. Пойдём в контору, обогреешься. Чего здесь валяться? Вставай!..
Потом я сидел в конторе, смотрел, как закипает чайник на электроплитке, жевал хлеб с колбасой и чувствовал себя вернувшимся из кругосветного путешествия. И в сон клонило так — прямо сейчас усну, не дожевав. Но я всё-таки выпил кружку чая, обжигаясь и торопясь, и сразу завалился на топчан, уже сквозь сон услышав слова старика:
— Поспи, поспи чуток, я посторожить пойду…
Казалось, я глаз не успел сомкнуть, как меня начали расталкивать. На этот раз проснуться было трудно, я вертелся, отворачивался к стене, прятал голову в подушку. Но руки, которые меня трясли, были какие-то знакомые, а уж голос… Его я не мог не узнать: это был голос моего папы.
…И вот мы едем домой в санитарной машине, и мне уже совсем не хочется спать, но не хочется и разговаривать. Я думаю о том, что папа какой-то странный: ни о чём меня не спросил, не ругал — как будто сам обо всём знает, но тоже не хочет говорить.
Уже начинает рассветать, я вглядываюсь в папино лицо, хочу понять, чтС думает он, но у него оно, как у этого… который наполовину лев, наполовину человек, — как у сфинкса.
И вдруг он поворачивается и говорит:
— Да, брат, вот оно как получается: ты обманешь, тебя в ответ обманут — и пошла писать губерния… Цепная реакция, брат…
* * *
Как, вероятно, вы помните, оба этих происшествия имели самое прямое отношение к подростку Пете В., а подросток Саня Д. - лишь временный его псевдоним по прихоти автора. И происходило всё, о чём сейчас было рассказано, уже года два назад. Однако для петиной мамы — как будто только вчера: так она до сих пор переживает случившееся и часто повторяет, что лишь чудом избежали тогда несчастья; что Петька в своём отчаянии мог совершить нечто непредвиденное, ужасное, о чём и говорить не хочется… Так как же, — снова и снова повторяла она, — мог он додуматься, и кто помог ему сыграть такую жестокую и неумную шутку над ребёнком? Каким беспечным, легкомысленным надо быть, чтобы проделать такое?..
Все эти слова были обращены к Марку, но обвинительница, конечно, хорошо знала при этом, что уж в чём-в чём, а в жестокости его заподозрить ну никак нельзя: он добр, мягок, отзывчив. На этом я и строил свои защитительные речи. И ещё говорил, что единственное, что можно сказать по его адресу: и на старуху бывает проруха. Но, впрочем, добавлял я, вполне возможно, что нашлись бы такие «макАренки» и «яны амосы коменские», кто даже одобрили подобные методы наказания за обман.
Однако мои умствования и ссылки на имена известных педагогов не действовали, а только подливали масла в огонь, и всё кончалось ещё одной обидой…
Моё пребывание в Омске подходило к концу, в Москву мы летели вместе с Сариком: у неё была служебная командировка по юридическим делам. В самолёте, ещё не остыв после очередной обиды, она хранила почти полное молчание, я даже вздремнул, но когда ехали на такси из аэропорта Внуково на Покровку, где жил её дядя, разговорились и расстались прежними друзьями. В чём я и не сомневался: просто в последние годы переходный возраст Пети и состояние её собственного здоровья давали себя знать.
Проводив Сарика, я на том же такси уехал к себе на улицу Черняховского, куда мы перебрались всего полгода назад с Лубянки.
В Москве стояла жара почище омской. Квартира встретила меня безлюдьем (и бессобачьем): Римма на работе, Капочку я перед отъездом впервые поместил в голицынский «звердом» к Антонине Фёдоровне. Чуть не сразу, как я вошёл в дверь, зазвонил телефон: спрашивали Анну Ивановну. Я уже привык, что почти каждый день в трубке у нас кричал требовательный мужской голос: «Полигон! Это полигон?» А нежный женский, тоже нередко, вопрошал: «Братцевская птицефабрика?..» Сейчас я довольно вежливо ответил, что Анна Ивановна здесь не живёт, и отправился принять душ.