нами; дела так обстоят, что работа протянется долго, а ты должен скоро выздороветь. Мы должны тянуть и идти медленно.
– Festina lente, и с Богом! – прибавил ксендз Серафин.
Когда у ложа Франка происходил этот разговор, бедная Анна, после нескольких дней разлуки, не выпускаемая из дома подозревающим отцом, расспрашивающим теперь о каждом шаге и минуте, всё-таки вырвалась с заплаканными глазами к приятелю, чувствуя, что её отсутствие может удвоить боль; прибежала к Ендреёвой, но, заметив чужих людей, скрылась за ширмой в первой комнатке, дожидаясь, пока они уйдут.
С опущенной на грудь головой, в траурной одежде, которую с этого дня надел весь народ, и никакая сила сорвать его с неё не могла, Анна сидела грустная, а из её уставших глаз лились слёзы.
Каждая минута, украденная из этого короткого времени, которое сумела вырвать у отца, было для неё великой потерей, а там, у его ложа, разговаривали и смеялись так невыносимо, так беспокойно. По ударам пульса в висках она считала уходящие секунды. В одной секунде столько счастья может поместиться!
Франек не знал о её приходе, но предчувствовал, что она должна быть близко, понял, что она пришла, по лёгкому шелесту платья, не уловимому для других, по чему-то, что встряхнуло его сердце. Ендреёва, которая её полюбила в минуты недоли, теперь триумфом сына стала немного гордой, и приняла её немного мрачно.
В те дни беспокойства она потеряла из глаз всё, теперь уже возвращалась забота о ребёнке, о ненужной любви, о страшном браке двух бедняков, что хуже, о том, чем ещё, как говорила, за это великое счастье придётся заплатить.
– Если бы это была, чёрт возьми, какая-нибудь простая девушка, Бог с ним! Когда воля Божья, пусть женится, но это… о том ещё будет нужно на коленях просить… но, даю слово, не о чем! Потому что мой Франек стоит хотя бы принцессы!
Она забыла, что сердце Анны редко живёт в груди принцесс.
Из-за этого мрачного лица, с каким её приняла Ендреёва, девушка заплакала; но разве могла она не прийти в этот день и не сказать ему слова утешения, и колебаться для него вынести великую досаду, но необходимую?
Покрасневшая, пристыженная, дрожащая, потому что Ендреёва, видя, что она прячется, что-то гордо бормотала, Анна сидела за ширмой униженная, но полная гордости и важности; однако же это мгновение выдалось ей веком.
Наконец приятели ушли, Франек остался один. Анна с пламенем на лице вырвалась из своего укрытия и поспешила к кровати друга.
Увидев её, Франек, побледнел, поднял глаза в небо, хотел к ней броситься, но заметил тучку, висящую над её красивым лбом.
– Что с тобой? – спросил он неспокойно.
– Ничего, ничего, – отвечала Анна, садясь при нём. – Но и я принесла свою маленькую жертву сегодня. Прошла сквозь огонь к тебе. Не жалею. Ты хотел меня видеть, велел Касе мне сказать. Мимо своего отца, мимо твоей матери, которая, естественно, странно смотрела на такую навязчивую, как я; пришла, вот.
– Только для меня? – спросил Франек тихо. – О, Анна, только ради меня? – и голос его замер на устах.
– Да, только для тебя; потому что я, хоть желала тебя увидеть аж до смерти от боли, предпочла бы для себя смерть, чем стыд. Смотри, вот он облил мне лицо… а не увидишь, что в сердце!
– Анна, дорогая! Не навязывай мне этой жертвы! Она будет ужасно обременять меня.
– Прости! Прости! Но из полной чаши горечи вылилась капля и упала на твоё сердце… О, я чувствую это, из-за неё вся моя жертва потеряна, нужно было прийти весёлой и улыбающейся… Я не сумела, слабая женщина!
– Ты ангел! – сказал Франек потихоньку. – Я негодный, что смел этого требовать, что ни о чём не догадался.
– Слушай! – прервала Анна. – Не будем заблуждаться! Нужно много вытерпеть, но эта горечь есть приправой счастья. Не будем говорить об этом.
– Да, поговорим об этом великом дне.
– Есть ли на это слова? Правда, их не хватает на языке. Чтобы нарисовать эту картину, – воскликнула Анна, – нужен больше, чем художник, больше, чем поэт, нужен пророк и вещун! Что-то невиданное на земле… И небо, которое должно было служить фоном, сделало из себя, что могло: дуновение весны, весеннее солнце, как бы первый день земли; весь город в чёрном, стены увешаны саванами, на них везде белые кресты; и этот чёрный лагерь, и эта страшная и величественная тишина; те тысячи непокрытых голов, это духовенство всех вероисповеданий, эти чёрные гробы, несомые на плечах… пальмы и тернии… О, мой друг! Нет! На это нет слов. Для черт такой страшной своим величием картины должны были наряжаться сердца, а наряжались так, что могли лопнуть; высоко поднялись души, мы были больше, чем людьми, – в течение мгновения.
– Но такое мгновение есть пищей на долгие годы. Почему же я этого не видел своими глазами!
– Потому что лежал, мученик, и видел это в своей душе.
– Да, я видел, – сказал молодой человек. – Вижу, чувствую… И, знаешь, Анна, у меня снова ясновидение, что меня, незаслуженного, ждёт та же судьба, что их, – недолго.
– О, перестань же с этими видениями…
– Позволь мне, ты достойна выслушать это без слёз, потому что умела любить не по-земному, потому что за могилой будешь также моей, как здесь… сейчас… Да, Анна, не будем уже мечтать об ином счастье… оно для нас исчерпано до дна… не выживу.
– Это болезненный бред, ты молодой и сильный.
– Я не от этих ран умру, – сказал Франек.
– Откуда такое предчувствие?
– Не знаю, какой-то третий выстрел меня добьёт… Вижу это… готовлюсь… Я уверен. Вдова ты моя, положи мне руку на лицо… дай мне поцеловать эту белую руку, я никогда не пожму её у алтаря.
– Тихо! Тихо! – воскликнула Анна, у которой собирались на глазах слёзы. – Из сострадания ко мне!
– Ну, значит, тихо; поговорим о чём-нибудь более весёлом. Это химера! Хоть смерти я не боюсь… только дай мне слово, что, если сможешь, если будет можно, закроешь мне этой рукой веки на вечный сон. Анна, ты счастливее меня, потому что ты веришь в пробуждение… а я!
– О, Боже! А ты?!
– Я… буду с тобой искренним. Верю в великого Бога, в Его справедливость, но верю в ничтожество человека; далее за этой жизнью есть для меня… мгла и темнота!
– Больное дитя! – воскликнула Анна. – Разве мог бы человеческий ум тысячи лет напрасно мечтать о бессмертии? Искать его, желать, мечтать о пустой выдумке? Разве мог ли быть сильнее тот ум или фантазия, чем сам Господь