«Ну, наконец-то, — возвращаясь из монастыря к своей дружине и к своим обязанностям, думал Тырков. — Теперь-то уж мы точно кремлевский узел развяжем!».
Октябрь переменчив. У него семь погод на дворе: сеет, веет, крутит, мутит, рвет, сверху льет и снизу метет. Недаром его то листопадом, или паздерником [105], называют, то грязником, или порошником, то назимником, или перепутником.
Вот и нынче первый снег ранним утром на день Покрова Пресвятой Богородицы лег, обметанные ледком лужи, затверделую землю и желтую листву с редких деревьев ослепительной белизной припушил. Но уже к полудню выкатилось на мглистое небо веселое солнце и превратило его в темные влажные потеки. Однако старых казаков не проведешь. Один из них, томский послужилец Иевлейка Карбышев, нежданной веселости полудневного светила не обрадовался.
— К вечеру морозец крякнет, — глянув на небо, определил он. — И похоже, что немалый.
— А ты почем знаешь, дядя? — засомневались молодые ополченцы.
— А по том, что сверху над солнцем сияньице появилось. С боков еще два. Это пасолнце с ушами, проще сказать, побочное солнце. Оно на морозы и указывает.
Покровское солнце и впрямь недолго улыбалось. Часа с два. Потом оно вдруг насупилось, стало меркнуть, пока его порывистый ветер паздерник совсем с неба не сдул.
Хорошо, сибирская дружина под началом второго воеводы Кирилы Федорова к холодам успела подготовиться: полусожженную усадьбу приказной боярыни, ведавшей государевым Хамовным двором в Кадашах, починила, новые клети для жилья к ним пристроила, дровами худо-бедно запаслась. Раньше на Хамовном дворе браные скатерти, полотенца и прочее убранство из льняных полотен-хамов для царской семьи ткались, а теперь лишь грубые изделия для посадников и крестьян делаются. За последние годы все здесь в упадок пришло — стены, строения, ткацкие станы. Повсюду разбойная голытьба и казаки Трубецкого в поисках поживы рыщут. Лен из Новгорода и других северных городов приходит с большими перебоями. Ткачи-хамовники и бондари-кадаши разбегаются. Вот и послал Пожарский часть земской рати юго-запад Москвы от возможного нападения королевского войска заступить, а заодно ремесленникам от бродячего люда помочь защититься. Сибирской дружине Кадашевская ткацко-бондарная слобода и досталась.
Возвратившись к своим обязанностям с больничного ложа Крестовоздвиженского монастыря, Тырков первым делом жилые помещения обошел. Дотошно осмотрев каждое, похвалил Кирилу:
— Молодец, Нечаич! На совесть расстарался. Кто знает, сколько нам еще сидеть здесь придется. Крыша над головой да теплые стены — великое дело, — и спросил: — А приказная боярыня где устроилась?
— Известно где. В Кремле вместе с ляхами осаду пережидает. За себя распорядителя оставила, какого-то купчика, двух жильцов и дворовую бабу-приспешницу. Вольготно им тут жилось: каждый в своем углу. Пришлось их по необходимости в крайний прирубок утеснить.
— Силой?
— Да ты что, Василей Фомич. Как можно? Убеждением. Только им.
— И что же это за убеждение такое, любопытно знать?
— Обыкновенное. Наш мудрец Иевлейка Карбышев поучительную притчу им про то рассказал, как в стародавние времена Матерь Божия по Земле странствовала и к таким людям зашла, которые, забыв Господни заповеди, на ночлег ее не пустили. Дальше ты это покровское предание, поди, и сам знаешь.
— Может, и знаю, а коли взялся, досказывай, — подзадорил его Тырков. — Покровское предание, да еще в Покров, на полуслове обрывать не положено.
— Как скажешь, Василей Фомич, — с готовностью подчинился Кирила и, невольно подражая Иевлейке Карбышеву, продолжил: — Говорят эти люди Пресвятой Богородице: ступай себе дальше, убогая, мы-де странников к себе не пускаем. А в это самое время Илья-пророк по небесной стезе на своей колеснице мимо проезжал. Услыхал он, какие безобразия на Земле творятся, осердился гневом великим и обрушил на мирян-бездушников свои громы-молнии, дожди-ливни с градинами размером в человечью голову, огненные и каменные стрелы-копейцы. Увидев воочию гибель свою, те горько всплакали: не губи-де нас, громовержец! Бес попутал! А он им: у Богородицы, не у меня, заступничества просите. Тут только они и уразумели, кому в приюте отказали. Бросились в ноги Святой Деве: заступись! Она их и пожалела. Развернула над ними белый покров, как прежде над сирыми и бесприютными разворачивала, и сохранила от побиения огненного. Ну как после такой притчи ключнику и его пожильцам не понять, что теснота — не лихота, ежели речь о московском спасении идет?
— Узнаю Иевлейку, — улыбнулся Тырков. — Молчит, молчит да и скажет к месту. Ты с ним чаще советуйся, заместник.
— Я и советуюсь. Кабы он еще и грамоту знал, прямая ему дорога в подьячие была или в церковные служители. Иной раз зайду в кут Треньки Вершинина, а Иевлейка казакам житейские истины не хуже попа изъясняет. Вчера, к примеру, рассуждения о жизни и смерти затеял, о победе и поражении, о былом и грядущем. И не как-нибудь, а через времена года. Месяцеслов-де не только для текущей пользы надобен, но и для создания образа Божьего мира. А в нем жизнь как год, а год как день — из рождения, подъема, спуска и смерти состоит.
— Ну-ка, ну-ка? — заинтересовался Тырков, — Расскажи подробней.
— Если подробней, то с начала надо начинать. Перед сном время разговорчивое. Кто случай из жизни вспомнит, кто про баб вздохнет, кто на судьбу-злодейку пожалуется. Тут Иевлейка со своим сказом и встрял. Сидят-де на небесной горе вокруг Солнца двенадцать братьев-месяцев. У каждого из трех — один старший. И вот эти старшие управительный жезл по очереди берут и начинают своим временем править. А чтобы доходчивей было, стал Иевлейка четвероправных братьев в лицах изображать. В перекор церковникам не с осеннего пожильца, а с весеннего юнца начал. Приосанился, грудь богатырски выпятил, глазами, как девица, захлопал. У-у-у-еее! Ну точь-в-точь, как твой жених Сергушка Шемелин. Все со смеху так и покатились.
— Почему жених?
— Это дело отдельное. О нем лучше после поговорим. Сперва про второго старшака послушай. Про летнего. Он тут как тут. Усы и бороду знай себе поглаживает, шестопером поигрывает, будто только что его в награду от князя Пожарского получил. Ну вылитый Тренька Вершинин. Он с этим шестопером теперь не расстается. Надо-не надо, с собой таскает. А с третьим братом и того веселей. Он медведем смотрится, ноздрею грозно сопит, глазами молнии мечет, а сам добряга: этого по-родительски нашлепает, этого пристыдит, а того по головке погладит. Кто бы это мог быть?
— Ума не приложу.
— А казаки вмиг приложили. Уж извини на прямом слове, Василей Фомич, но это твои повадки.
— Неужели? — растерялся Тырков. — Мне-то казалось, что я еще в летней поре и не стар собою… Хотя осень — тоже неплохо. Самое урожайное время жизни… Ладно, Нечаич, коли и я в розыгрыш к Иевлейке попал, попробую угадать, на кого четвертый старшак у него смахивал. Сдается мне, на Микифора Корнача. Подделаться под него — пара пустяков.
— Как в воду глядел, — не удивился его прозорливости Кирила. — Под него именно…
Микифор Корнач пристал к дружине на переходе от Ростова к Преяславлю-Залесскому. Он сиротливо брел по дороге — белоголовый, босой, в рваной одежонке, с суковатой палкой в руке. Угадав в Тыркове и Федорове начальных людей, низко им поклонился и попросил:
— Возьмите меня с собой, сыночки. Деток и жену мою ляхи сгубили, избу сожгли. Один я, как перст, на белом свете остался. Одно мне теперь в жизни и надо: гнев на пришлых нелюдей положить. Не смотрите, что я такой сивый. Волосы у меня от роду бело-русы были. А сил еще на много дел хватит. Не откажите в милости, родимые.
Тырков тут же велел ему кафтан, казацкую шапку с зеленым накухтарником и новые сапоги выдать. Но Микифор все это в дорожную суму сложил: придем-де на Москву, там и надену; обутки и кафтан на походе от лишнего сноса беречь надо. Только шапку и надел. С тех пор казаки его меж собой Босотой кличут, а Тырков Микифором Ивановичем величает…
— Такой вот набор у Иевлейки получился, — задумчиво помолчав, поделился своими наблюдениями Кирила. — Весна у него — стремянной, лето — десятник, осень — воевода, а зима — мужик-простец. Не знаю, случайно это вышло или намеренно, но отвлеченные мысли с круговоротом жизни он не хуже иных проповедников увязал. Заодно другую цепочку выстроил: утро-де весне соответствует, полдень — лету, вечер — осени, ночь — зиме. Нынче мы в осень вступили — в последние времена, значит. А дальше ночь — воцарение антихриста. Но за ней рождение или возрождение следует. Месяцеслов по Солнцу пишется, а Солнце — это душа наша. Она тоже всходит и заходит, светом или тьмой наполняется, к обретению или потере облика человеческого ведет. Но коли солнце вечно, то и душа неумираема. Она из любой тьмы к свету восстанет, ей только надежду дай.