Хотелось поговорить с кем-нибудь из более старших и грамотных, но с арестом Володи оборвались все связи с интеллигенцией. И Володя был, пожалуй, не старше Егора, зато не из купцов, а свой. Его знали с детства и верить ему привыкли. Коростелев же хоть и был человеком хорошим, но не был настоящим революционером.
Егор же и сам себя высмеял без жалости и стеснения:
— Если в Манеже меня не стукнули бы по шее прикладом да не посадили бы потом на три месяца в тюрьму, то и был бы я по-прежнему дурак дураком!
— Нет, Егор — малый с головой и с сердцем. Малый честный, видать, что горячий. Но и грамотный — никуда не отнимешь, — ворчливо говорил дядя Гриша. — А всё-таки рановато забрал себе в голову, что Плеханов и Мартов да вместе с Ульяновым хуже его понимают русскую жизнь, потому что, мол, он в России, а они за границей… Вы, парни, остерегайтесь ему поддаваться. Для нас «Искра» — знамя единства. Такой она и останется. А Егор желторот ещё…
Наташа в присутствии Егора делалась неузнаваемо тихой, не поднимала глаза, а если вдруг взглядывала на него, то словно пугалась чего-то… Даже как-то само собой получилось, что над ней перестали подсмеиваться.
Дело шло уже к рождеству, когда от Володи из ссылки было получено через какие-то десятые руки письмо на имя дяди Гриши. В нем не было ничего особенного. Шутливо Володя писал о починке всех часов в селе, о завывании волков по ночам, о наступающих холодах, об отсутствии книг, о добрых сибирских людях и передавал привет Косте-писателю. В письме была маленькая записочка на имя доктора Ивана Петровича.
Ютанин понял, кто таков доктор Иван Петрович: к нему когда-то ездил Володя гостить на завод и оттуда приехал с такими ясными мыслями, с таким пониманием революции. Дядя Гриша тогда еще догадывался, что именно через доктора шла к ним «почта». Вот кого бы залучить для беседы с ребятами!
Григорию Ютанину не нравилось, что молодежь так поддалась влиянию Егорушки. Ни Никите, ни Илье, ни Кирюшке дядя Гриша не был уже авторитетом.
— Вы, старики, считаете, что только вы правы, — расшумелся как-то Илья. — Почему ты против Егора? Что он молодой?! Потому что студент, а не машинист и не слесарь?! А в наше время нужна наука про революцию. Без студентов не обойтись. Это зубатовцы против интеллигентов!
Григорий махнул рукой. Спорить он не умел, да и знаний недоставало. Признаться по правде, самому ему читать все эти споры о тактике и теории было трудно. Он брал больше чутьем, а в статьи вникал лишь тогда, когда их читали вслух другие, и спорили, обсуждая прочитанное. Но чутье говорило ему, что ребята на ложной дороге…
Когда выпал случай Илье с Кирюшкой поехать в командировку для получения заказа ремонтных мастерских на бельгийском заводе, Григорий обрадовался. Он раздобыл у Кости Коростелева адрес доктора Ивана Петровича и поручил Илье передать ему записку Володи.
Дядя Гриша был крепко уверен, что ребята услышат от доктора нужное слово, получат все разъяснения, в которых нуждаются. Кто же, как не Баграмов, объяснит им неправоту их любимца Егорушки.
5
Переход в заводскую больницу совпал для Баграмова с отъездом Юлии, Фриды и Дарьи Кирилловны.
Юля была возбуждена и оживлена. Получив извещение о восстановлении на курсах, она весело закружила Аночку в вальсе и потом все дни радовалась, как дети радуются перестановке вещей в квартире или переезду на новое место. Во всем ее существе не сквозило и тени грусти в связи с предстоящим расставанием, и доктору казалось даже жестоким замутить упреком эту наивную детскую радость.
Дарья Кирилловна тоже решила ехать к себе в деревню, в свой старый дом. Она была демонстративно суха и холодна с зятем, подчеркивала его равнодушие к отъезду жены, делала внезапные замечания о его предстоящей «свободе», которой он сможет теперь пользоваться «без всякого ограничения»… И хотя Дарья Кирилловна возвращалась к своей школе, к саду, который любила, но по характеру своему она не могла ощущать свой отъезд как событие приятное для себя. Ей больше нравилось изображать собой жертву, страдалицу, и она вздыхала, глядя на Юлию и прикладывая к глазам огромный мужской, но по-дамски обшитый кружевами носовой платок.
Фрида собиралась в дорогу с душевной тревогой. Доктор и она покидали больничный участок на произвол, на руки, правда, опытному, но равнодушному, нетрезвому и не очень-то грамотному фельдшеру Павлу Никитичу, который уже заранее воображал себя в роли врача, гордился своим положением и ходил по этому поводу все время под хмельком. А эпидемия не угасала в окрестностях, и в тех очагах, где удалось ее погасить, она без серьезного наблюдения могла разгореться вновь…
Когда сборы были закончены на прощание всей компанией они поднялись на ближайшую в окрестностях гору, в лес, на пикник.
Аночка прочла на вершине горы своего любимого «Буревестника», и ей восторженно помогал ломающийся голос Саши.
Отсюда были видны горбатые горы Урала, поросшие темной щетиной лесов, окрестные башкирские деревеньки, казавшиеся такими крохотными сверху, клокочущая, бурливая горная речка и завод, где теперь предстояло жить и работать Баграмову.
Дарья Кирилловна расстелила скатерть. В кустах уже шумел самовар, распространяя смолистый, хвойный дымок от горящих шишек. Доктор откупорил бутылку вина и произнес напутствие всем отъезжающим, пользуясь тем, что вокруг нет никаких посторонних ушей.
Вдруг из кустов явился сухой и длинный Павел Никитич.
— Здравствуйте-c! — сказал он.
Все замолчали в ожидании.
Баграмов поднялся от костра.
— Здравствуйте, — ответил он фельдшеру. — Вы за мной? Что-нибудь случилось?
— Я, собственно… собственно… я… за больничной лошадью… Я… срочный вызов…
— Куда? — тревожно спросил Баграмов, готовый тотчас поехать.
— Нет, что вы?! Вы совершено свободны-с! — сказал фельдшер. — Я говорю, возможно, случится вызов к больным-с, а вы на больничной лошади… Как же так, месье-дам?! Неудобно… Тем более вы, так сказать, отчислены… По долгу смотрителя, я…
— Говорите прямо, — нетерпеливо и резко вмешалась Фрида. — Подслушивать притащились за нами, Павел Никитич, или попросту выпить хотите?
— Нет, ей-богу, я попросту… попросту… Думал, компания… Всё-таки вместе столько служили, а тут… как собака… один и один… Становой мне и говорит…
— Становой?! — с возмущением перебил Баграмов.
Фельдшер запнулся, осекся, умолк.
— Ну и что?! — вдруг вызывающе выкрикнул он. — Ну, становой!.. Говорит: «Поехали в горы, а тебя, неумытое рыло, не звали…» А я говорю: «Они б…благородные люди, а не звали — значит, забыли. А я пойду сам и заберу тарантас и лошадь», — неудачно колеблясь между желанием оправдаться и вызывающей дерзостью, бормотал фельдшер.
— А как же вы, на дежурстве в больнице — и пьяны? — спросил Баграмов, все оценив и поняв его состояние.
— А вы мне, Иван Петрович, больше уже не начальство, вот как-с! — взъелся Павел Никитич. — Я вам всего теперь добрый знакомый. Вы больше в больнице не служите и лошадь я заберу, и тарантас… И квартирку прошу очистить… Мне её ещё надо принять от вас. Вы уезжаете к поезду ночью, а я вставать по ночам не желаю… По-хорошему не хотели…
— Квартиру я сдам утром, — сказал Баграмов, поняв, что фельдшер ещё не знал о его переходе в заводскую больницу. — А сейчас убирайтесь вон отсюда! — он шагнул на фельдшера.
— Да я пошутил, пошутил ведь, ей-богу, Иван Петрович… Просто так, шутки ради, сюда забрался, от скуки, — трусливо забормотал фельдшер. — А мне все равно — сидите, пожалуйста, пейте чай… Я и вызов так просто, для шутки, придумал, для смеху-с… Адью!.. Адь…дью, монплезир и с кисточкой!.. Низко кланяюсь, и не извольте серчать. Я вами оч-чень доволен! Тарантас я вам оставляю и лошадь… А я уж пешочком, пешочком… Отец дьякон звал в гости… А становой пусть уж сам к вам в компанию, если хочет. Пусть сам! Я ему не слуга… До свиданья!
Фельдшер скрылся в кустах, и уже с тропинки, ведущей вниз, круто» под гору, донесся еще раз его пьяный голос:
— До свидания, монплезир!..
— Смотрите не упадите, Павел Никитич! — крикнул Саша, стоя на выдвинувшемся над дорогой утесе, с которого было видно тропинку.
— С тобой, Сашка, у нас разговор особый пойдёт! Дай Ивану Петровичу только уехать. У нас будет другой разговор! — угрожающе отозвался фельдшер.
Проводы были шумные и бестолковые. Поезд стоял на станции всего три минуты. Четыре женщины с корзинками, картонками, саквояжами теснились в вагонном тамбуре, что-то выкрикивая, и Баграмов лишь второпях поцеловал Юлию, как казалось ему самому — поцеловал холодно, мимолетно, не так, как ему хотелось бы.
При тусклом свете керосинового станционного фонаря ему показалось, что на ее лице отразился испуг и глаза были полны слез. Ивану Петровичу захотелось утешить ее обещанием, что, может быть, он сам сумеет приехать в Москву. Но рядом стояла теща, при которой у доктора исчезали все ласковые слова, и возбужденно и деловито считала корзинки и саквояжи Фрида… Станционный жандарм подошел, чтобы сказать, что поможет поддать багаж в тамбур. Видно, он привык к тихой роли носильщика, рассчитывая на скромные чаевые, и совсем не выглядел охранителем императорского трона, несмотря на свою популярную форму.