Улыбаясь, Рубинштейн сказал Пархоменко:
— Командир одной из рот, где буду читать лекцию, подходит ко мне после собрания и говорит: «Григорий Николаич! Предвидится вам в ближайшем будущем хорошая слава как бойцу и руководителю. Но данная ваша фамилия, Рубинштейн, трудно запоминается простыми людьми. А это может помешать распространению славы о революционных деталях нашего полка».
— Чепуха, — сказал Пархоменко. — Чего им фамилия далась? Человек из рабочего класса, и точка! Делами им нужно заниматься, а не фамилиями. Пятнадцать коней нынче в полку опоили, это что, фамилии?
— Я тоже думаю, чепуха, — сказал Рубинштейн. — А, может быть, мне все-таки подписываться проще: Рубин?
— Подписывайся хоть бог-отец, но только чтоб обязанность комиссара полка исполнять исправно.
Рубинштейну не было и двадцати пяти лет, но морщины, черная борода и оливковое лицо сильно старили его. Пархоменко увидал его первый раз, когда Буденный и Ворошилов принимали парад пришедших из Майкопа в Таганрог трех дивизий Конармии. На Иерусалимской площади, возле греческого монастыря, командиры вспомнили Чехова, так любившего Таганрог, вспомнили и то, что дед Чехова был крепостным.
— Чехов изобразил удивительный образ еврейского бедняка в «Скрипке Ротшильда», — услышали они скрипучий голос.
Они обернулись и увидали молодого человека, широкоплечего, с оливковым лицом, таким напряженным, как будто оно никогда и не улыбалось. Он подал мелко исписанную бумагу Ворошилову.
— Рабочий? — спросил Ворошилов, читая бумагу.
— Рабочий. Слесарь. Был и хлебопеком, работал и в лаборатории взрывчатых веществ, а затем окончил курсы политсостава в Москве. По национальности — еврей.
— Нас национальность не касается, — сказал Пархоменко. — Нам важно классовое происхождение и храбрость. Саблей и конем владеешь?
— Пистолетом преимущественно. Но и саблей обучен. С коня не упаду.
— В данном случае и национальность играет роль, — сказал Ворошилов. — Особенно еврейская. Вы проситесь в Четырнадцатую? К Пархоменко? А известно вам, товарищ, что там много пришлых, из белых казаков? Казаки у Деникина и Краснова были затронуты антисемитской агитацией. К ним нужно подходить умеючи.
— Понимаю, — сказал молодой человек с оливковым лицом. — Вот я и желаю разъяснить и показать, что трудящиеся евреи так же смелы, как и трудящиеся русские. А паразитическая еврейская буржуазия так же подла и труслива, как и русская буржуазия!
— На польском фронте, под влиянием панской агитации, антисемитизм может усилиться! Подумайте. Малейший ваш слабый шаг будет только наруку панской агитации.
— Я считаю своим долгом, — еще более скрипучим голосом сказал Рубинштейн, — необходимость разъяснить колоссальный смысл социальной революции трудящимся. Я считаю особенно важным мое пребывание среди донских, бывших белых казаков. Во-первых, я могу показать свою смелость. Во-вторых, и они смогут показать свое перерождение. Мы вместе вырвем корни антисемитизма! И, кто знает, быть может, я вернусь с войны в станицу донским казаком?.. Нужно показать также угнетенным и забитым еврейским трудящимся Западной Украины, что их братья в России — равноправны и даже служат в лучших частях советской кавалерии!
— Завтра получите ответ, — сказал Ворошилов.
Через несколько дней Рубинштейна назначили политработником в 3-ю бригаду, поручив ему, для начала, чтение лекций на общеобразовательные темы. Он был недоволен.
Третья бригада была составлена почти сплошь из донцов и кубанцев, которые после поражения Деникина добровольно заявили, что желают служить в Конармии, так как все, что они слышали о большевиках плохого, — «полная брехня». Отобрали тысячи три-четыре. Командного состава не хватало, пришлось взять кое-кого из офицеров бывшей царской армии, пропустив их предварительно через мандатную комиссию и напечатав фамилии их в газете: не будет ли отвода?
Седьмого мая Пархоменко вызвал Рубинштейна:
— Слышал, Киев паны взяли?
— Слышал. Горе.
— Белые теперь голову поднимут.
— У нас в дивизии не каждый белый — белый.
— Но и не каждый красный?
— Вы, товарищ начдив, о Некрасове?
Полк, которым командовал Некрасов, начали считать в дивизии трудным полком. О полковом командире ходили слухи — он спелся с худшими из «инструкторов-военспецов», как называли тогда добровольцев из офицеров царской армии; что коммунистов в полку мало, да и те, боясь самодура Некрасова, подчинились ему.
— Я слышал, ты недоволен, что лекции читаешь?
— Какой я лектор? Я по натуре казак и мечтаю о шашке.
Пархоменко помолчал.
— А что, если я тебя, Рубин, назначу комиссаром в полк Некрасова? На политическую работу? Не подведешь?
— Не подведу, товарищ начдив.
— Тут важно с первого разу не споткнуться. Споткнешься — налетит лава, задавят. Донца да кубанца вместе сложить — черт получится. Нужно чертовский пример дать. Как ты на это смотришь?
— На то, чтоб пример дать?
— Ну да!
— Пример будет.
— Значит, завтра вступаешь в исполнение обязанностей полкового комиссара. Однако помни Ворошилова: «Малейший ваш слабый шаг будет только на пользу панской агитации».
— Это-то я помню, товарищ начдив.
Рубинштейн вступил в исполнение своих обязанностей следующим образом. Ночью он ускакал далеко вперед и стал в кустах возле дороги, по которой предстояло пройти полку Некрасова. Утром он увидал вначале ординарца, который скакал впереди, втыкая в землю палки с привязанными к ним пустыми бутылками. Затем показался сам Некрасов. Он сидел на коне, заломив папаху, в красных штанах, сшитых из портьеры. В руке он держал большую стеклянную банку с вареньем. Поровнявшись с вешкой, он стрелял из револьвера, и если попадал, то съедал ложку варенья, а если бил мимо, то ждал следующего удачного выстрела. Рубинштейн стал рядом с вешкой. Некрасов, не поморщившись и даже не взглянув на Рубинштейна, выстрелил.
— Попал?
— Мимо, — ответил ординарец.
— Этот субъект морочит мои глаза. Хай он уйде!
— А ты стреляй, раз ты выискался такой Вильгельм Телль, — сказал с неподвижным лицом Рубинштейн, и слова эти показались Некрасову крайне обидными. Он стиснул зубы, выстрелил и после этого, хотя опять не попал, все же потянул ложку варенья в рот. Когда он подносил ложку ко рту, Рубинштейн положил на гриву его коня свой мандат. Некрасов прочитал мандат и от негодования бросил банку с вареньем на землю.
— У этого Пархоменко и социалистического-то осталось только что фамилия. Кого он ко мне назначает? Кого? — И он яростно добавил: — Дать ему коня, этому комиссару! Дать ему саблю!
Подвели коня. Конь был плохо объезженный и к тому же злой. Рубинштейн вскочил в седло, не касаясь стремени, и начал проделывать такие повороты, прыжки и так крутился возле полка, что даже Некрасов, посмотрев на все это, сказал:
— Прекрасную канцелярию может разнести этот субъект!
Через шесть дней Рубинштейн разоблачил Некрасова и офицеров и выгнал и того и других. Назначили нового командира из таганрогских рабочих, и о Рубинштейне все стали говорить с одобрением, так что, когда прислали в подарок из центра вещи, собранные в «неделю помощи фронту», то распределение этих вещей поручено было Рубину, как его теперь стали называть. Десять дней спустя он был назначен комиссаром 3-й бригады, а через месяц — комиссаром дивизии. Его уже прекрасно знали по всему широкому, стокилометровому фронту, каким шла Конармия.
Хвалили теперь и речи Рубинштейна и даже его скрипучий голос. Во время речи он мог умело указать и направо от армии — на Донбасс с его страстным желанием добывать уголь, зажечь домны, пустить станки, учиться для славы любимого своего государства, и налево — на свирепое Гуляй-поле предателей, на Махно, на петлюровцев, на белополяков, на пожары, на погромы, на то, что Антанта усиленно шлет в Польшу оружие и снаряжение, десять составов поездов в день с пулеметами, винтовками, орудиями, что, принимая эти составы, Пилсудский мечтает уже не только восстановить Польшу в границах 1772 года, но вместе с лордом Керзоном, пославшим на подмогу ему английский флот, хочет дать Польше новые границы 1920 года, которые оканчиваются у Курска. Однако не помогут Пилсудскому ни Керзон, ни Врангель, ни Махно, ни Петлюра, ни все иные бесчисленные предатели, потому что отечество социализма непобедимо…
— Что сказать о моем комиссаре? — говорил Пархоменко, разглаживая усы и самодовольно улыбаясь. — То скажу, что он лучше всех передает бойцам наше огромное преимущество перед панами: мы желаем мира, мы не нападаем, мы защищаемся. Такого я встречал где-то у Льва Толстого.
И он добавлял:
— Хотя у нас в Конармии сто пятьдесят коммунистических ячеек и на шестнадцать тысяч бойцов членов партии три с половиной тысячи, нам все же надо укреплять и укреплять свою политическую твердость. Я слышал, к нам едет товарищ Сталин. Пусть представитель нашей партии видит, что партийные билеты лежат в карманах у наших коммунистов не как украшение, а как надежная защита Советской России.