который пришёл слушать мессу в костёл Св. Вацлава, увидел его в там первый раз.
Среди торжественного богослужения, каким хотели почтить его возвращение, обратив глаза на народ, Павел увидел то лицо, которого он боялся и ожидал. Бета стояла, глядя на него чёрными, огненными глазами. Он побледнел, испуганный, почти так же, как тогда, когда первый раз её здесь увидел. Но его рассеянность, утомление, беспокойство люди и князь могли объяснить раскаянием, и доброе сердце Болеслава затронуло сострадание.
После богослужения, когда снимали с него облачение, епископ задумался, идти ли к князю, или нет. Этот шаг казался ему унизительным, но ксендз Шчепан и другие настаивали и просили.
Выходя из костёльных дверей, он ещё колебался – в конце концов желание мести вынудило его к тому, что считал унижением.
Он пошёл, но не узнать в нём было побеждённого, который идёт умолять победителя. Он шагал со своей прежней гордостью, со смелостью своей должности, с внешним спокойствием, как если бы ушёл отсюда вчера, и вовсе не чувствовал себя виновным. Его ждал князь Болсеслав со двором.
Взглянув на него, ксендз Павел, сам очень изменившийся, потому что на лице остались нестираемые следы того, что пережил, – почти испугался этого панского облика, на котором было написано пророчество близкой смерти.
Он испугался и обрадовался вместе.
С Лешеком, менее мягким, более суровым паном, было легче справиться. Епископ вошёл в панскую комнату с фальшивой улыбкой на устах. Болеслав принимал его, окружённый своими верными командующими.
После приветствия князь заговорил, радуясь миру и безопасности в будущем своей стране.
– Пришло время, чтобы милосердный Бог сжалился над нами, – сказал он, – потому что это моё царствование уже достаточно испытало серьёзных катастроф. Я был бы рад, если бы моему Лешеку светило более ясное солнце.
Ксендз Павел в двух словах также высказал надежду.
Вспоминали о татарах, что, недавно потерпев поражение, не скоро решаться на новый набег. Канцлер, желая отвести разговор от раздражительных предметов, вставил недавно принесённую новость из Лигницы, что вторая жена Рогатки, с которой он недавно вступил в брак, от его позорной жизни была вынуждена, переодевшись в мужскую одежду, пешком бежать к отцу.
Болеслав сожалел об этом, а епископ подтвердил новость, добавляя, что Лысый вёл распущенную жизнь и не знал в ней ни стыда, ни меры.
Говорили и о том, что, имея взрослых детей, он напрасно женился в уже позднем возрасте.
Одни твердили, что он сделал это ради приданого, другие – что из распутства.
– С князем Генрихом Вроцлавским, – сказал Болеслав, – они давно в плохих отношениях, но тому его нечего опасаться, потому что человек столь выживший из ума и обедневший никому опасным быть не может.
– Я же скажу, – добросил епископ, – хоть не хочу противоречить вашей милости, что человек, которому уже терять нечего, самый опасный. Также никогда людей доводить до отчаяния не следует…
На это князь и другие молчали, глядя друг на друга, потому что казалось, что епископ не без умысла, обращённого к себе, сказал эти слова. Так, немного побыв, встал ксендз Павел, благословил, попрощался и вышел.
Таким был первый визит в Вавель, а после него второй должен был последовать не скоро. Епископу не было никакой срочности.
Как бы в шутку, назавтра он послал Болеславу четырёх собак, првосходных гончих, упрекая его и желая подтвердить, что плели враждебные люди: что Пудика легче всего было приобрести дарёнными собаками.
Князь же в простоте душевной принял подарок и очень ему обрадовался, не поняв его злого намерения даже из мрачных лиц своего двора, который принял его почти за оскорбление.
Княжеский ловчий хотел собак повесить или выгнать прочь, но сразу на следующий день нетерпеливый Болеслав приказал собираться в лес, чтобы поскорее их испробовать.
Павел презрительно смеялся, когда ему донесли, что Болеслав с его гончими отправился на охоту.
– Как ребёнок, – сказал он, – которого любой игрушкой можно успокоить, хоть бы его розгой стегали!!
Вернувшись к себе домой, епископ даже не поздоровался со множеством гостей, ожидающих его, и пошёл в каморку отдыхать.
По лицу все видели, что он был зол, хоть о причине не догадывались. Это приписывали пребыванию на дворе, потому что епископ даже смотреть на тех, которых ненавидел, не мог терпеливо. Всё в нём возмущалось, хотя был уже порядком постаревшим, хоть изменился внешне, хоть резкие вспышки и безумные чудачества теперь стали реже.
Двор Павла остался таким, каким был.
Всегда было это сборище людей потерянного имени, готовых на всё, странствующих рыцарей, разорившихся землевладельцев, выходцев из разных концов света, жадных и с самыми плохими привычками.
Чтобы его узнать, достаточно было посмотреть на этот поистине евангелический пир, который тут для двора в двух или трёх избах устраивали. Это не были бедные и обездоленные, но скитальцы, горячие головы, лица, опухшие от выпивки, глаза, косо сотрящие, порубленные щёки, настоящая банда, что ради хлеба готова была на кровь.
Те, кормясь около епископа, служили ему, можно было отправить их с тайным посольством хотя бы в языческие края, использовать для засады, для тайной работы, за которую никакие чистые руки не брались.
Верея, который, браня епископа, познакомился с ним ближе, теперь уже медлительного и боязливого Ворона припёр в угол и приобрёл особое внимание.
Он служил епископу тем охотней, что у него чувствовал себя в безопасности от тюрьмы, а с его помощью и защитой имел надежду вернуть какую-нибудь часть отцовского наследства.
Ворон опустился до второстепенного слуги, вися при дворе, хоть потерял там самую большую поддержку, Верханцеву, на которой уже хотел жениться, когда к ней подкралась смерть.
Встреча в костёле с этим дьяволом, Бетой, которая вернулась в Краков и снова жила у Кжижана, чтобы показываться на глаза Павлу, – возмутила его и разозлила до наивысшей степени. За столом, хотя пил, а старый ксендз Квока пытался его развлечь, играя свою роль весельчика, Павел ни разу не улыбнулся. Он сидел грустный, погружённый в себя, что все приписали на счёт впечатлений, принесённых из замка.
Даже раньше, чем обычно, епископ покинул своих гостей и, рыча, как медведь, опираясь о стулья, устало поплёлся в каморку, кивнув по дороге Ворону. То, что его вызвали, было для него милостью, и он побежал по возможности скорее.
Епископ сидел уже в каморке на подушках, с головой в ладонях. Ворон долго должен был ждать, прежде чем тот заговорил. Он кашлял и шаркал ногами, пока епископ о нём не вспомнил.
– Слушай, – сказал епископ, обращаясь к нему, – долго вы