— Йургримме! — закричала мать в ухо карлику. — Мы не тронем ни твоих котлов, ни рыболовных снастей, но заберем самое ценное из того, чем ты владеешь.
Йургримме был похож на высохшее полено, и когда мать отпустила его, он рухнул на земляную стену.
Он сидел, поджав колени и сжимая в руках свою драгоценность. Женщина взяла у него рог, зачерпнула жидкости из глиняного горшка, пригубила и протянула оставшееся сыну. Раз за разом наполняла она Пса до краев, а Ингевальд все пил и пил.
— Твое пойло прокисло, но меня мучает жажда, — сказал он.
— Йургримме, — обратилась к мертвецу женщина, в последний раз стукнув рогом о глиняное дно, — ты вот все сидишь с вытянутыми руками, а между тем в них давно уже ничего нет. Мы забрали у тебя Пса.
Она продолжала шевелить губами, словно собиралась сказать еще что–то, но язык больше не слушался ее, а в глазах загорелись сумасшедшие огоньки. Это было то самое безумие, что постоянно дремлет в душах карликов. В нем они забывают себя, соединяясь с окружающим их лесным миром, а потому оно таит для них источник бесконечного блаженства. Когда желания дочери Йургримме покинули свои младенческие колыбели и приняли облик огромных волков, ей захотелось стать похожей на одну валу, что некогда бродила по крестьянским дворам, спрятав глаза под надвинутым капюшоном и натянув на руки перчатки с когтями рыси. Хозяева принимали ее со страхом и почтением и всегда провожали в дом, где хорошо угощали и обязательно подавали к столу жареное змеиное сердце. Дочь Йургримме слышала о ней. Защитить себя от людей и их зла — вот все, что ей оставалось нужно. Ей было в пору летать над поросшими лесом горами, подобно легкой птичке, а по ночам врываться в избы, опрокидывая горшки и метлы и заливая водой пламя в очаге, чтобы будить крестьян звериными воплями, оставаясь при этом невидимой и непойманной. Ей хотелось похищать из колыбелей детей в священную ночь зимнего солнцестояния и уносить их на многие мили, чтобы подложить в кровать какой–нибудь жене или молодой девушке. Напрасно пыталась заговорить дочь Йургримме. Как ни раскрывался и ни сжимался ее рот, как ни вытягивались и ни округлялись губы, не могла она вспомнить ни единого звука, кроме тех, что некогда слышала возле холма Йургримме. Мышцы ее лица задергались, глаза закатились, и она принялась стрекотать, как сверчок, и урчать, как ночной козодой. Наконец она сомкнула руки на затылке сына и, глядя в потолок, пронзительно засвистела. Тонкий, всюду проникающий звук разнесся по лесу, и, словно лишившись разума, Ингевальд засвистел вместе с ней.
Его глаза налились кровью, так что он смотрел на мать через красноватую пленку. А потом угасло сознание, и он уже не помнил, как выбрался наружу и где блуждал потом. Ее свист, похожий на ветер, время от времени доносился до него со стороны брода, за которым кончались все дороги и начиналась глушь, и каждый раз словно уносил его куда–то. В висках у Ингевальда стучало, и они были холодными, как лед. Он удивлялся тому, что куда–то идет и при этом держит в руках что–то гладкое и нетяжелое.
Лишь почувствовав, что ноги промокли насквозь, а ветки больше не царапают руки и спину, Ингевальд понял, что ступил в высокую луговую траву. Наконец он уперся взглядом в темнеющий фронтон Фолькетюны, и дорогу ему преградила дощатая дверь.
Рабы уже вернулись и теперь храпели на соломе. За перегородкой, среди коз и овец, вздыхала Тува. Не выпуская из рук Лунного Пса, Ингевальд упал на первое попавшееся свободное место. Ночью ему снилась мать. Она сидела у него на груди и пронзительно свистела, однако он больше не мог вторить ей, потому что она уперлась локтями ему в горло.
— Ты стонешь во сне, — сказала ему наутро Туве. — Перевернись на другой бок.
Ингевальд кивнул. Он подумал, что это заколдованный лесной рог навевает ему дурные сны.
На рассвете вернулся Фольке Фильбютер. На нем все еще был плащ Ульва Ульвссона, теперь, правда, в пятнах меда. Хозяин кликнул Туву и велел ей тотчас затопить очаг.
1905–07