— Да разве у нас тут дворяне? С медведями живут, сами стали медведями. Раньше балы устраивал владелец Берггофа, но теперь, когда старик болен, и этого нет. Да веселья и там мало. Кавалеры лишь напиваться умеют, больше ничего. Когда мы были там последний раз? Ах да, в позапрошлом году, когда у них эти двадцать убийц еще сидели в подземелье. Охмелевшие господа по очереди сходили вниз их допрашивать. А мы сидели, как курицы на насесте, и зевали. К счастью, там был еще этот толстяк, польский майор из Бауска. А то хоть беги домой.
Барон насупил брови.
— Нашла кем восхищаться: этот майор больше всех напился. Да еще увидим, — за тех двух, которых утром пошли в подземелье подохшими, Фердинанду придется отвечать перед шведским судом и рижским генерал-губернатором{15}.
До судов Шарлотте-Амалии не было дела.
— У нас один родственник — адъютант Курляндского герцога. Я могла бы стать придворной фрейлиной. Да где там: мы бедны — приличный туалет не могу завести, чтобы на людях показаться! Чудеса рассказывают о герцогских балах. Все по парижской моде. Одни лишь польские дворяне да военные, а они умеют танцевать!
Она притихла после того, как мужчины не отозвались, занятые своими мыслями. С минутку еще повертелась, затем обиженно собралась уходить и снова присела перед гостем. Курт сообразил, что был довольно невежлив, и собрался поцеловать ей руку. Но, заметив под ногтями Шарлотты-Амалии траур, удержался и отворотил голову.
Барон Геттлинг нащупал прислоненную к креслу суковатую, гнутую из местного можжевельника палку, толщиной в руку.
— Пойдем в библиотеку,
Курт не смог удержаться от усмешки. В библиотеку! Знает он эти библиотеки лифляндских рыцарей. Какой-нибудь шкафчик со стеклянными дверцами, за ними охотничьи ружья, заржавевший меч, кинжал с чеканной серебряной рукояткой, турий рог и ягдташ. А под ними на узенькой полочке старые хозяйственные книги, списки истории Тацита в обложках из побуревшей кожи, возможно, несколько книг отцов церкви, полемические сочинения Лютера и Стихотворная хроника Дитлева Алнпека. Кое у кого некогда начатая и неоконченная фамильная хроника. И самое ценное — обтянутая кожей деревянная или медная шкатулка с документами, подтверждающими наследственные права на имение, в последние времена особенно тщательно хранившимися и все же в годы польских, литовских и русских нашествий у многих пропавшими.
Курт хотел взять его под руку и поддержать, но дядя уклонился от помощи.
— Тебе вовсе не к чему напоминать, что я уже старый, трухлявый пень, и сам это знаю. Ходить я все же еще умею.
Но это «все же» давалось ему не очень-то легко. Ноги у старика в коленях почти не гнулись, ревматизм свел их накрепко. Он шаркал ими, точно подпорками, и лишь прочно поставив одну, передвигал вторую. В левой руке палка — правая рука в плече как будто даже неподвижна. Идя следом, Курт рассматривал дядю. В свое время он несомненно был высоким, стройным человеком. Ныне остались одни широкие плечи. Спину так скрючило, что верхняя часть туловища почти прижималась к обвисшему животу, короткая толстая шея, скрытая белыми волосами, словно вросла в грудь, голова, казалось, держалась только на могучих плечах. Передвигать огромное тело, наверно, было трудно, барон тяжело отдувался; трость, поддерживавшая дряхлую фигуру, дрожала. Курту неожиданно вспомнился виденный им недавно слон, которого водили по улицам Амстердама.
Библиотека помещалась рядом с рыцарским залом. Распахнув ее дверь, Курт слегка опешил. Навстречу, дохнуло жаром, пропитанным каким-то странным запахом. Взор застлали причудливые переливы сумеречного света. Он струился от трех окон с цветными стеклами, за которыми пламенело вечернее солнце. Два маленьких окошка под самым потолком, посредине, вровень со столом — большое. В своде помещен родовой герб Геттлингов — скрещенные серые мечи на синем поле щита, ниже медведь с высунутым языком тянется к покрытой шипами розовой ветви, висящей над ним. В самом окне сцена из жизни Франциска Ассизского. Лохмотья нищего монаха отливали золотисто-желтым, вокруг головы расплывался серебристо-мерцающий нимб, на конце черного посоха, напротив коричневой четырехугольной башни Ассизской церкви, уселся пестро-желтый ястреб; большие и малые птицы, садящиеся на голову, плечи, колени, переливались неисчислимыми сочетаниями красок. По комнате плыли трепетные туманные полосы, на стенах играли красные, синие, зеленые и желтые пятна. Курт вспомнил, что лишь в Страсбургском соборе видел такую поразительную игру солнца и оконных стекол.
И здесь топился камин, очевидно, более нового устройства, чем в зале. Темно-зеленые, облитые глазурью изразцы, наверное, привезены из-за границы. В карниз камина из мрамора с желтыми прожилками врезаны часы, давно остановившиеся и запыленные. Барон снова сел в кресло, придвинув ноги вплотную к посеребренным решеткам. Слуга укутал его колени полосатым одеялом и исчез. На столе рядом снова исходило паром горячее питье.
— Ты садись к столу, там есть вино — я этот ягодный сок не люблю. Разговаривать мы можем и так, слух у меня еще хороший. Вот проклятая ломота в костях и судороги донимают — лишь у огня и спасаюсь. Летом обычно мне куда лучше, только в этом году совсем занемог.
Курт стоя налил и выпил стакан старого ароматного вина. Его манили цветные пятна на стенах. Чем ближе он подходил к ним, тем шире раскрывались его глаза. Только в Виттенберге у некоторых профессоров видел он такие шкафы, до потолка набитые книгами, пергаментными свитками, толстыми папками, застегнутыми или перевязанными ремешками. Он вопросительно взглянул на дядю, но тот задремал, голова его склонилась, точно приветствуя огонь в камине.
Размещено все в шкафах е величайшим тщанием — по векам и разделам. За позолоченными солнцем стеклами, точно в открывшейся прозрачной глуби веков, покоились античные ученые труды в стихах — на папирусных и пергаментных свитках и в перепечатках гуманистов. В мрачном темно-синем сумраке — трактаты первых отцов церкви, «Исповедь» Августина, гимны Амброзия, Пруденция и Боэция. В красно-синей и фиолетово-серой смеси цветов — византийская литература с десятью книгами «Эфиопики» Гелиодора в самом центре. В углу, куда совсем не достигал наружный свет, — творения средневековых схоластов, ближе к окнам — поэты Ренессанса и полемические сочинения гуманистов. Пятнадцатый и шестнадцатый века — будто в зеленоватых отблесках утренней зари. Новейшие книги — на открытых полках, не запыленные, к ним, видимо, прикасались еще недавно.
Курт с изумлением посмотрел на сгорбившегося дядю.
— Здесь, верно, жил какой-нибудь ученый или поэт?
Опущенная голова барона чуть дернулась.
— Ну, какой уж там ученый! Старая, отжившая свой век развалина, которую боли в костях и старость заставляют торчать в комнате, греть кости у камина, а внутренности — этим проклятым шведским питьем.
Курт все еще никак не мог прийти в себя. Неужели этот старый инвалид, греясь здесь, и в самом деле годами копался во всех этих книгах и пергаментах? Зачем? Какой в этом смысл? Он почувствовал какую-то неловкость. Но, услышав упоминание о шведах, снова вспомнил, зачем он здесь. Налил себе еще стакан.
— Шведское питье ты проклинаешь или самих шведов?
— И то и другое. А может быть, ни то, ни другое, — кажется, я проклинаю только боль в своих костях.
— Нет, проклинай лишь одних шведов, это вернее — они этого стоят. С тех пор как они владычествуют, не стало жизни рыцарству.
Барон задумчиво покачал головой.
— Тебе кажется, что польские времена были лучше? Мы ведь оба тех времен не застали.
— И все же мы знаем — и ты, наверное, еще лучше, чем я. В твоих шкафах есть книги тех времен, о которых я только наслышан. Но книги остаются книгами, а у нас есть доказательства, и вполне ясные. Разве привилегия Сигизмунда Августа{16} не есть та крепчайшая основа, на коей все время держалось лифляндское дворянство?
— Привилегия — это просто исписанный кусок пергамента. Некоторые даже утверждают, что ее и не бывало, что это выдумали сами дворяне. Да и я не видал ее своими глазами.
— Привилегия существует — кто в этом сомневается, тот не дворянин! Принята польским сеймом или нет, а королевская подпись на ней была. Польские дворяне всегда понимали и поддерживали своих братьев по сословию в этих краях. Разве в польские времена лифляндские дворяне не были господами на своей, кровью завоеванной земле? Разве их лишали прав над своими крепостными? На дворянина никто не смел подать никакой жалобы, ему не угрожали арест и сыск, как, говорят, угрожают они ныне владельцу Берггофа Фердинанду.
— В твои годы видят обычно только одну сторону. Со временем другая сторона сама бросится в глаза. Скажи-ка ты мне, разве Стефан Баторий выполнил хотя бы одну букву привилегий, дарованных Сигизмундом? Что они оставили от наших дворянских прав? Поставленный королем литовский староста велел моему отцу, будто какому-нибудь холопу, подержать коня, когда ему понадобилось слезть по нужде. Согнали тех, кто приобрел имения после времени епископата маркграфа Вильгельма{17}, оспаривали ленные права, ограбили и тех, кто просто не пришелся по нраву наместнику короля или еще какому-нибудь власть имущему поляку. Поляки и литовцы сидели на всех должностях. Ополячить хотели нас всех. Церковь Якоба и Марии Магдалины в Риге отдали католикам. Наслали католических попов, иезуиты свои школы здесь завели, отвращали мужичье от лютеранской веры, — а мы на все это должны были только поглядывать. Для поляков мы были не больше, чем для нас приказчики в наших имениях.