оружие, проклятье, которое исключает из общества, и мы показали, что и на стоящих выше её использовать не поколеблемся…
– Да, но попробуйте бросить вашу анафему на половцев и русинов – чем она поможет? – спросил Мшщуй.
– По нашему призыву все князья объединятся, пойдут на язычников, – сказал епископ, – и победят…
– Пойдут, да, – пробормотал упрямый гигант, – но вместо язычников, они друг с другом поссорятся, чтобы один у другого кусок земли захватил и вырвал! Для вас, духовных, наверное, лучше со множеством маленьких панов, чем с одним сильным; но спросите ту землю, ту землю, которую они, вырывают друг у друга и, на которую нападая, обагряют кровью?
Эта земля вам ответит, как я некогда слышал, что читали в Писании, – беда королевству, в себе разделённому, беда!
– Ты смотришь на эти дела по-мирски, – отозвался епископ, немного помолчав. – Нашей земле наперёд были нужны святая вера и свет. Мы не спрашивали и не спрашиваем, кто нам её приносил, потому что без них жизни не было. Крест нас освободил от гибели, от завоевания императором. Первые бенедиктинцы, первые монахи и священники, немецкие, чешские, французские, итальянские всё-таки нас не сделали ничем иным, только христианами…
– Подождите-ка, – воскликнул Мшщуй, – когда наплывут немцы; только тогда увидите, чем мы будем…
– А если бы и так было, как говоришь, – прервал епископ, – что же за повод убегать и скрываться, когда именно, как сам говоришь, немцев отражать нужно?
– Не время уже, слишком поздно! – крикнул Мшщуй. – Силезия пропала! Не знаю, что делается на свете, но не дай Боже, чтобы и Мазовия, и другие земли были оторваны… Князей, что бы немцами не воняли, нет… все…
– Не говори мне ничего на пана моего, Лешека, потому что он добрый и самый лучший, самого благородного сердца, как отец был, набожный, благочестивый, справедливый… – живо отозвался епископ. – Дай нам Боже таких больше…
Глаза Мшщуя блеснули, а уста сжались – он вдруг замолчал. Епископ, глядя на огонь, думал, будто потихоньку молясь.
– Не напрасно я сюда к тебе сам прибыл; чтобы вытянуть тебя из этой ямы, в которой, как медведь, ты лапу лижешь, – сказал он, вставая. – Пан у нас добрый, милостивый, благородный… но… но угрожают ему неприятели, всякие силы, какие есть, должны около него сосредоточиться; прежде всего, мы, Одроважи, всей громадой, от которой ты отделиться не можешь. Весь род тебя зовёт. Кто не имеет уже отца, как мы, тому род – отец и мать; кто не отвечает на его голос, тот от своих отрекается и остаётся один. Мшщуй, я прибыл сюда за тобой…
Валигура стоял немой, удивлённый, но молчание его, казалось, не объявляет о послушании. Чувствовал это епископ и заговорил ещё живей:
– Да, брат, нашему пану угрожают тайные и явные враги… Вы…
– Я ни о чём не знаю, потому что со времени Тонконогого на свет не выглянул, – прибавил Валигура.
– Вы должны и обязаны идти с нами, – говорил епископ. – Внешне всё подчиняется нашему пану, но в действительности ему завидуют из-за Кракова, из-за силы и добродетели, и любви, какую имеет, и считают его слабым… Родной брат Конрад, хоть явно ему послушный, высматривает только, не представится ли ему возможность захватить и этот участок, а он резкий, неуправляемый, жадный и суровый… У князей силезских не развеялась ещё мечта, что они на Краков имеют больше прав, чем Лешек, имеет приятелей Тонконогий, имеет Плвач, а хуже всего, что Яксы по-старому ненавидят нас, стряпают заговоры против того, при котором мы стоим.
– Значит, согласия с ними нет? – спросил Мшщуй.
Епископ вздохнул.
– Видит Бог, что не мы, Одроважи, этому пречиной, – сказал он, – я, как слуга Христов, со всеми желаю согласия.
Однако же мы с Яксами пробовали не раз заключить мир и мы дали им ребёнка из нашего дома в их ложе, а взяли дочку от них для нашего ребёнка – ничуть это не помогло.
Враждебные друг другу, как были.
Завидуют нам в панской милости, мне – в столице епископской, в опеке, какую я имею в Риме, завидуют мне в двух благочестивых племянниках, Яцке и Цеславе, злыми глазами глядят на монастыри, которые строю, и костёлы, которые возвожу. Тайно составляют заговоры с Конрадом, с Плвачем, а голова их, Святополк, которого посадили в Поморье, сначала отца губернатором, потом сына князем, – тот уже пана, что ему дал ту землю, знать не хочет и думает оторвать… Яксы им сильны…
– Но у вас, брат, есть Лешек! – сказал Мшщуй. – А тот сильнее Святополка Поморского.
– Пока к одному предателю не присоединятся другие, – отпарировал епископ. – Упаси Боже от падения нашего пана, падём и мы всем родом, и пойдёт эта земля снова на жертву онемеченным силезцам или Плвачу, не лучшему, или жестокому Конраду Мазовецкому, который уже стягивает в помощь Орден Братьев госпиталя немецкого дома, что родился в Иерусалиме, и Хелмно им уже дал…
Мшщуй, слушая, схватился за голову.
– Как! – крикнул он с великой пылкостью. – Ещё один немецкий орден у нас? И ему уже землю выделяют!
– Это действительно так, – произнёс епископ, – и угрожает не одна эта опасность! Поэтому мысль, что и ты, Мшщуй, мне нужен, что я без твоей руки, сердца, головы и совести обойтись не смогу… что время вылезти из своей скорлупы…
Когда епископ это говорил, запели первые петухи.
– Пора идти на отдых, – сказал он, – завтра после святой мессы поговорим больше…
Проводив епископа в гостевую комнату, в которой ждали слуги, видя, что Иво, едва туда вошедши, бросился на колени и с великим рвением и пылом вслух начал молиться, старый Мшщуй вышел, оставив его одного.
В это время на Белой Горе у него обычно все спали, и он сам уже отдыхал, теперь гость, которого много лет здесь не видели, держал весь двор на ногах и в каком-то беспокойстве. Возвращающегося из гостевой комнаты Валигуру ждали все домочадцы, чтобы появились по первому знаку. Но старик шёл, как бы опьянённый тем, что слышал, что говорил сам.
В его голове шумело, звенело в ушах, одурманенный, ослеплённый, он плёлся, не зная хорошо, куда идёт.
Его пробудил только свет от очага, который поблёскивал из раскрытой двери его спальной каморки.
Он поднял голову и заметил своих дочек, стоящих за порогом, которые ещё не ложились, может, из-за великого интереса к этому пришельцу, в котором угадали родственника, хорошо не зная, кто был. То, что отец, который никогда никого не принимал, позволил его впустить, и так долго провёл с ним на беседе, свидетельствовало,