Ознакомительная версия.
Немцы приносят мне острое несварение желудка.
И если они будут продолжать меня посещать, я вышвырну их из дома умалишенных пинком в зад.
Загадки немецкой души Гегель систематизировал, а Вагнер переложил на музыку. Оба, как мне известно, весьма не любили евреев, а последний даже написал откровенно антисемитскую брошюру «Евреи в музыке».
Немецкая душа плохо переваривает события своей жизни и так называемая «немецкая глубина» чаще всего и есть только это тяжелое, медленное «переваривание», кажущаяся доверчивость и равнодушие, скрываемое под прямодушием.
Как удобно быть доверчивым и прямодушным. Эта доверчивость и предупредительность — чисто немецкий трюк. Она является в наше время опаснейшей и удачнейшей маскировкой, на которую способен немец.
Это его подлинное мефистофельское искусство. С ним он еще может «далеко пойти».
Немец живет на авось. И, при этом, смотрит на все своими честными, голубыми, ничего не выражающими немецкими глазами.
Иностранцы тотчас же смешивают его взгляд с его халатом.
Немецкая душа — и это с давних пор и по разному поводу отмечали разные исследователи — страдает опасным родом расщепления сознания, опасной формой маниакально-депрессивного психоза.
Я говорю «опасной», ибо речь не об отдельном человеке, а о многомиллионной нации, которую охватывает внезапно национальная горячка, доводящая ее до умственного расстройства.
Желание же евреев слиться с немецкой нацией, по-моему, преступает все границы преступности. Можно делать вид, что забыты времена крестовых походов, когда тевтонские рыцари по пути к освобождению гроба Господня в Иерусалиме вырезали от мала до велика все еврейские общины в городах вдоль реки Рейн.
А в городе Вюрцберге впервые в мире обвинили евреев в ритуальном убийстве и, естественно, устроили кровавый погром.
Можно почесывать затылок, когда наиболее беспокойные среди евреев напоминают своим братьям конец тринадцатого века: по примитивному, но весьма действенному предлогу, что евреи крадут и оскверняют облатки, которые кладут в рот христианам во время причастия, как «плоть Христову», истребили сто сорок еврейских общин.
Но куда деть страшный четырнадцатый век, вошедший в еврейскую память, как «век мученичества» — век банд «юденшлегеров» («убийц евреев»), когда в годы «черной смерти» всех немецких евреев подхватил «черный смерч» — поголовно было уничтожено более трехсот еврейских общин. По сути, это была попытка воплотить идею «юденфрай» — очистить Германию от евреев.
А как быть с тем, что в последние годы, именно в Германии, впервые в Европе, как грибы после дождя, растут антисемитские партии. К большому моему стыду клятвенный антисемит завелся и в моей семье.
Мучают меня угрызения совести, ибо я лабиринтный человек, отрицающий Бога и силу его молитв, все же, тайком молюсь, чтобы небо сжалилось над европейским разумом, если бы возникло в нем желание — выцедить из него еврейский ум. Так и видится этот разум, «цедящийся» из разбитых прикладами еврейских голов.
И я — лабиринтный человек, лелеющий свою независимость, вступая в лабиринт, испытываю угрызения совести и страх заблудиться, удалиться от людей, и быть растерзанным Минотавром совести. Потому каждый раз я пытаюсь изначально проверить все звенья моей теории, разложить ее на элементы и затем снова собрать в единое целое — цельное, некую, близкую к истинной, конструкцию развивающегося мира в свете или мраке надвигающихся грядущих пророчеств.
Ветры и ливни гонят прах в угол, где стоит человек, и рушится на него отвесно вся тяжесть мира. Главное, устоять под этим обвалом, чтобы ощутить легкое дыхание Бытия в Великий Полдень равновесия света и тьмы.
Постоянное подспудное стремление воли к власти вырваться из кольца возвращения того же самого держит в неослабевающем напряжении Сущее и создает драму существования, завершающееся трагедией до следующего Полдня — равновесия света и тьмы.
Только бы не перескочить эту точку и не рухнуть всему миру в самоубийственный первобытный хаос.
Так Бытие держится на хрупких весах Предопределенности и Ответственности, и человек — стрелка этих весов, чья тень в юности утра жизни — длинная, в полдень — нулевая, к ночи — медленно удлиняющаяся до исчезновения. Всё это усыпляет человека своей повторяющейся рутинностью. И вовсе непонятна бесшабашность человека, с такой беспечностью стремящегося к собственной гибели.
Отсутствие конечной цели ставит вообще под вопрос смысл существования человечества. Придя к этой мысли, я стал искать выход, и тогда возникла у меня идея Сверхчеловека. А внесение северного язычества, бога Одина, в реальную жизнь, говорит лишь о пробуждении инстинктов и побуждений к дремлющему варварству.
И это обещает в грядущем великие кровопускания.
И, кажется, это не сон, а человек бредет в закоулках бреда — в поисках брода, чтобы выбраться на белый свет.
183
Опять лето, опять Венеция тысяча восемьсот восемьдесят шестого года заглядывает в окно белым светом, подмешанным синью уходящего вдаль моря.
Хоть я и хорохорюсь, но давно не было у меня такого отвратительного настроения.
Я — слабый слепой неудачник, возомнивший себя пророком Рока.
Но любой издатель, мелкий и наглый человечишка, никчемная пешка на шахматном поле жизни, может меня, мнящего себя королем, щелчком сбросить с этого поля. Недостойные держать мою рукопись в своих руках, эти корыстолюбцы отказываются публиковать мою новую книгу «По ту сторону добра и зла». И нет выхода: придется печатать книгу за свой счет.
Особенно действуют мне на нервы туристы, наводняющие в эти летние месяцы Венецию, да и сами венецианцы, гордые своим мушиным царством, подобны трутням, живущим за счет отдыхающих с психологией бездельников, калифов на час, заражающих их своей ленью, которую они считают отдыхом.
Поглядите только на сонное обслуживание в кафе и ресторанчиках.
Еще не выветрилось из моей души то острое одиночество, которое внедрилось после разрыва с Лу. Оно разъедает мою душу, как яд, приносимый мухами, имя которым легион. Они омерзительно ползают по стенам кафе. Нет мне от них спасения даже в утлом углу моего проживания. Они напоминают мне Маму и Ламу, но я не родился — быть мухобойкой.
И этот полюбившийся мне город ни в чем этом не виноват. Ночью, мучаясь бессонницей, я посвятил ему стихи.
Я ощущаю нежно кожею
Венецианский легкий бриз.
Плывут дворцы, курчавясь дожами,
Собой сливая даль и близь.
И берега с ленцой блаженствуют,
И воды тянут, как магнит.
Скользит гондола с хищью женскою
И в глуби темные манит.
Летят архангелы над хорами.
Святые тянутся из рак.
Потусторонний свет соборами
Хранит лампадный полумрак.
Там — карнавал шумит, бесчинствует,
Под масками скрывая страх.
Монашенки четою чинствуют,
И жизнь для них легка, как прах.
Там — возле мостика ажурного —
Такая тишь, такая стать
Что хочется вздремнуть над урною
И так всю жизнь свою проспать.
Но рынок шумен данью модною —
Тут на прилавках — кровь и слизь —
Пульсирует глубоководная
Апоплексическая жизнь.
Здесь по-простецки ухажорствуют,
И брюха жадные урчат,
Уста горланят и обжорствуют
Вдыхая ресторанный чад.
Венчают вечность здесь венец и яд,
И гибель в четырех стенах.
И гнилью сладостной Венеция
Меня качает на волнах.
184
Все бодрствующие едины. Все спящие замкнуты в одиночку в глубине своего подсознания. Но в стране сновидений есть свои архетипы.
К примеру, в предчувствии встречи с этим антисемитским ничтожеством — Фёрстером, меня посетил сон об иудействе, длящемся тысячелетиями, призрачном на всем своем протяжении, проклятом в своем притяжении, невыносимом в своем притязании. Но в скуке существования оно притягивает и окольцовывает иной, не отпускающей душу на покаяние, реальностью.
Приехав из Венеции, я тут же свалился в постель.
И прямо из сна я выхожу в охватывающее бодрящей свежестью утро на альпийских высотах. Из пор моих испарился запах гниющих водорослей, пропитавший атмосферу Венеции.
Трудно описать глубину переживания в миг, когда взгляду открывается в цвете и свете альпийское пространство вокруг Сильс-Марии, и влечет меня из постели на кажущуюся бесцельной прогулку.
Свет раннего солнца, пучком нитей протягивается сквозь зеленую листву, своей тенью и темью усиливающую свечение прянувших вдаль, пряно пахнущих полей, сиреневые ковры опавшего цветения.
Прямо в постель сочится малиновая пастель цветов, стаями обсевших кусты.
Ознакомительная версия.